Расшифровка Булгаков. «Белая гвардия. Белая гвардия

БЕЛАЯ ГВАРДИЯ

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хло-

Пьями. Ветер завыл; сделалась метель.

В одно мгновение темное небо смешалось с

Снежным морем. Все исчезло.

Ну, барин, - закричал ямщик, - беда:

«Капитанская дочка »

И судимы были мертвые по написанному

В книгах сообразно с делами своими.

Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй . Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская - вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс .
Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?
Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом , и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин , после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город , в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго , что на Взвозе.
Когда отпевали мать, был май, вишенные деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр , от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.
Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка , оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого Святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик Бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?
Улетающий в черное, потрескавшееся небо Бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.
Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх... эх...

___________

Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник» , часы играли гавот , и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны , бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV , нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, - все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей , молвила:
- Дружно... живите.

___________

Но как жить? Как же жить?
Алексею Васильевичу Турбину, старшему - молодому врачу - двадцать восемь лет. Елене - двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, - тридцать один, а Николке - семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера , и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.

___________


2

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет Рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.
Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик - в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветви на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу - первый, во двор под верандой Турбиных - подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович , а в верхнем - сильно и весело загорелись турбинские окна.
В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.
- Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.
Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.
- Вот бы подстрелить чертей! Ей-Богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю - это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.
- А ну их... Идем. Бери.
Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.
Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:

Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, - не верь. Союзники - сволочи .

Он сочувствует большевикам.

Подпись:

Улан Леонид Юрьевич.

Слухи грозные, ужасные.
Наступают банды красные!

Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.
Подпись:

Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства - Мышлаевского, Карася, Шервинского - красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:

Елена Васильевна любит нас сильно.

Кому - на, а кому - не.

Леночка, я взял билет на Аиду .
Бельэтаж № 8, правая сторона.

1918 года, мая 12 дня я влюбился.

Вы толстый и некрасивый.

После таких слов я застрелюсь.

(Нарисован весьма похожий браунинг.)

Да здравствует Россия!
Да здравствует самодержавие!

Июнь. Баркаролла.

Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина.

Печатными буквами, рукою Николки:

Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского района. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер .
1918 года, 30-го января

Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года , во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких ночных туфлях, в любимой позе - в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, - столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень... Неопределенно трень... потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо...
На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон .)
Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

«Капитанская дочка»

И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…

Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и «Саардамский Плотник», и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно… живите.

Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему, – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.

Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

– Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…

Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

– Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья.

– Может, кончится все это, когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.

Священник шевельнулся в кресле.

– Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует…

Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше всего богословские…

Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:

– «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе, и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна.

Роман “Белая гвардия” впервые опубликован (не полностью) в Российской Федерации , в 1924 году. Полностью - в Париже: том первый- 1927 год, том второй - 1929 год. “Белая гвардия” - во многом автобиографический роман, основанный на личных впечатлениях писателя о Киеве конца 1918 - начала 1919 года.

Семья Турбиных - это в значительной степени семья Булгаковых. Турбины - девичья фамилия бабушки Булгакова со стороны матери. “Белая гвардия” была начата в 1922 г., после смерти матери писателя. Рукописи романа не сохранились. По свидетельству перепечатывавшей роман машинистки Раабен, первоначально “Белая гвардия” мыслилась как трилогия. В качестве возможных названий романов предполагавшейся трилогии фигурировали “Полночный крест” и “Белый крест”. Прототипами героев романа стали киевские друзья и знакомые Булгакова. Так, поручик Виктор Викторович Мышлаевскии списан с друга детства Николая Николаевича Сигаевского. Прототипом поручика Шервинского послужил еще один друг юности Булгакова -Юрий Леонидович Гладыревский, певец-любите ль. В “Белой гвардии” Булгаков стремится показать народ и интеллигенцию в пламени гражданской войны на Украине. Главный герой, Алексей Турбин, хоть и очевидно автобиографичен, но, в отличие от писателя, не земский врач, только формально числившийся на военной службе, а настоящий военный медик, много повидавший и переживший за годы мировой войны. В романе противопоставлены две группы офицеров - те, кто “ненавидит большевиков ненавистью горячей и прямой, той, которая может двинуть в драку” и “вернувшимся с воины в насиженные гнезда с той мыслью, как и Алексей Турбин, - отдыхать и устраивать заново не военную, а обыкновенную человеческую жизнь”. Булгаков социологически точно показывает массовые движения эпохи. Он демонстрирует вековую ненависть крестьян к помещикам и офицерам, и только что возникшую, но не менее глубокую ненависть к “оккупантам. Все это и питало восстание, поднятое против становления гетмана Скоропадского, лидера украинского национального движения СВ. Петлюры. Булгаков называл одной из первостепенных черт своего творчества в “Белой гвардии” упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в наглей стране. В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях “Войны и мира”. “Белая гвардия” - марксистская критика 20-х годов: “Да, талант Булгакова был именно не столь глубок, сколь блестящ, и талант был большой … И все же произведения Булгакова не народны. В них нет ничего, что затрагивало народ в целом. Есть толпа загадочная и жестокая”. Талант Булгакова не был проникнут интересом к народу, к его жизни, его радости и горести по Булгакову узнать нельзя.

Михаил Афанасьевич Булгаков

«Белая гвардия»

Зима 1918/19 г. Некий Город, в котором явно угадывается Киев. Город занят немецкими оккупационными войсками, у власти стоит гетман «всея Украины». Однако со дня на день в Город может войти армия Петлюры — бои идут уже в двенадцати километрах от Города. Город живёт странной, неестественной жизнью: он полон приезжих из Москвы и Петербурга — банкиров, дельцов, журналистов, адвокатов, поэтов, — которые устремились туда с момента избрания гетмана, с весны 1918 г.

В столовой дома Турбиных за ужином Алексей Турбин, врач, его младший брат Николка, унтер-офицер, их сестра Елена и друзья семьи — поручик Мышлаевский, подпоручик Степанов по прозвищу Карась и поручик Шервинский, адъютант в штабе князя Белорукова, командующего всеми военными силами Украины, — взволнованно обсуждают судьбу любимого ими Города. Старший Турбин считает, что во всём виноват гетман со своей украинизацией: вплоть до самого последнего момента он не допускал формирования русской армии, а если бы это произошло вовремя — была бы сформирована отборная армия из юнкеров, студентов, гимназистов и офицеров, которых здесь тысячи, и не только отстояли бы Город, но Петлюры духу бы не было в Малороссии, мало того — пошли бы на Москву и Россию бы спасли.

Муж Елены, капитан генерального штаба Сергей Иванович Тальберг, объявляет жене о том, что немцы оставляют Город и его, Тальберга, берут в отправляющийся сегодня ночью штабной поезд. Тальберг уверен, что не пройдёт и трёх месяцев, как он вернётся в Город с армией Деникина, формирующейся сейчас на Дону. А пока он не может взять Елену в неизвестность, и ей придётся остаться в Городе.

Для защиты от наступающих войск Петлюры в Городе начинается формирование русских военных соединений. Карась, Мышлаевский и Алексей Турбин являются к командиру формирующегося мортирного дивизиона полковнику Малышеву и поступают на службу: Карась и Мышлаевский — в качестве офицеров, Турбин — в качестве дивизионного врача. Однако на следующую ночь — с 13 на 14 декабря — гетман и генерал Белоруков бегут из Города в германском поезде, и полковник Малышев распускает только что сформированный дивизион: защищать ему некого, законной власти в Городе не существует.

Полковник Най-Турс к 10 декабря заканчивает формирование второго отдела первой дружины. Считая ведение войны без зимней экипировки солдат невозможным, полковник Най-Турс, угрожая кольтом начальнику отдела снабжения, получает для своих ста пятидесяти юнкеров валенки и папахи. Утром 14 декабря Петлюра атакует Город; Най-Турс получает приказ охранять Политехническое шоссе и, в случае появления неприятеля, принять бой. Най-Турс, вступив в бой с передовыми отрядами противника, посылает троих юнкеров узнать, где гетманские части. Посланные возвращаются с сообщением, что частей нет нигде, в тылу — пулемётная стрельба, а неприятельская конница входит в Город. Най понимает, что они оказались в западне.

Часом раньше Николай Турбин, ефрейтор третьего отдела первой пехотной дружины, получает приказ вести команду по маршруту. Прибыв в назначенное место, Николка с ужасом видит бегущих юнкеров и слышит команду полковника Най-Турса, приказывающего всем юнкерам — и своим, и из команды Николки — срывать погоны, кокарды, бросать оружие, рвать документы, бежать и прятаться. Сам же полковник прикрывает отход юнкеров. На глазах Николки смертельно раненный полковник умирает. Потрясённый Николка, оставив Най-Турса, дворами и переулками пробирается к дому.

Тем временем Алексей, которому не сообщили о роспуске дивизиона, явившись, как ему было приказано, к двум часам, находит пустое здание с брошенными орудиями. Отыскав полковника Малышева, он получает объяснение происходящему: Город взят войсками Петлюры. Алексей, сорвав погоны, отправляется домой, но наталкивается на петлюровских солдат, которые, узнав в нем офицера (в спешке он забыл сорвать кокарду с папахи), преследуют его. Раненного в руку Алексея укрывает у себя в доме незнакомая ему женщина по имени Юлия Рейсс. На следующий день, переодев Алексея в штатское платье, Юлия на извозчике отвозит его домой. Одновременно с Алексеем к Турбиным приезжает из Житомира двоюродный брат Тальберга Ларион, переживший личную драму: от него ушла жена. Лариону очень нравится в доме Турбиных, и все Турбины находят его очень симпатичным.

Василий Иванович Лисович по прозвищу Василиса, хозяин дома, в котором живут Турбины, занимает в том же доме первый этаж, тогда как Турбины живут во втором. Накануне того дня, когда Петлюра вошёл в Город, Василиса сооружает тайник, в котором прячет деньги и драгоценности. Однако сквозь щель в неплотно занавешенном окне за действиями Василисы наблюдает неизвестный. На следующий день к Василисе приходят трое вооружённых людей с ордером на обыск. Первым делом они вскрывают тайник, а затем забирают часы, костюм и ботинки Василисы. После ухода «гостей» Василиса с женой догадываются, что это были бандиты. Василиса бежит к Турбиным, и для защиты от возможного нового нападения к ним направляется Карась. Обычно скуповатая Ванда Михайловна, жена Василисы, тут не скупится: на столе и коньяк, и телятина, и маринованные грибочки. Счастливый Карась дремлет, слушая жалобные речи Василисы.

Спустя три дня Николка, узнав адрес семьи Най-Турса, отправляется к родным полковника. Он сообщает матери и сестре Ная подробности его гибели. Вместе с сестрой полковника Ириной Николка находит в морге тело Най-Турса, и в ту же ночь в часовне при анатомическом театре Най-Турса отпевают.

Через несколько дней рана Алексея воспаляется, а кроме того, у него сыпной тиф: высокая температура, бред. По заключению консилиума, больной безнадёжен; 22 декабря начинается агония. Елена запирается в спальне и страстно молится Пресвятой Богородице, умоляя спасти брата от смерти. «Пусть Сергей не возвращается, — шепчет она, — но этого смертью не карай». К изумлению дежурившего при нем врача, Алексей приходит в сознание — кризис миновал.

Спустя полтора месяца окончательно выздоровевший Алексей отправляется к Юлии Рейсс, спасшей его от смерти, и дарит ей браслет своей покойной матери. Алексей просит у Юлии разрешения бывать у неё. Уйдя от Юлии, он встречает Николку, возвращающегося от Ирины Най-Турс.

Елена получает письмо от подруги из Варшавы, в котором та сообщает ей о предстоящей женитьбе Тальберга на их общей знакомой. Елена, рыдая, вспоминает свою молитву.

В ночь со 2 на 3 февраля начинается выход петлюровских войск из Города. Слышен грохот орудий большевиков, подошедших к Городу.

Зимой 1918/19 г. некий Город (имеется в виду Киев) занят немецкими войсками, власть принадлежит гетману «всея Украины». В Городе неспокойно - ожидается вторжение войск Петлюры.

В столовой дома Турбиных собрались врач Алексей Турбин, его сестра Елена, их брат, унтер-офицер Николка, и друзья - поручики Мышлаевский и Шервинсий и подпоручик Степанов по прозвищу Карась. Супруг Елены, капитан генерального штаба Сергей Тальберг, говорит жене, что этой ночью ему необходимо покинуть Город. Чтобы защитить Город от армии Петлюры, формируются русские военные соединения.

Алексей Турбин, Карась и Мышлаевский поступают на службу в формирующийся мортирный дивизион: Карась и Мышлаевский - офицерами, а Турбин - врачом. Однако на следующую ночь гетман и главнокомандующий Белоруков бегут из Города, и новый дивизион приходится распустить – раз в городе нет власти, то и защищать некого.

Утром 14 декабря войска Петлюры нападают на Город. Полковник Най-Турс вступает в бой с противником. Узнав, что нигде в городе нет гетманских частей, он понимает, что его отряд оказался в западне. Он приказывает своим юнкерам срывать погоны, бежать и прятаться. Получив смертельное ранение, полковник умирает. Все это происходит на глазах у Николки Турбина, который прибыл на место боя со своей командой юнкеров. Оставив Най-Турса, Николка спасается бегством.

В это время Алексея Турбина преследуют петлюровские солдаты, узнавшие в нем офицера. Раненому Алексею удается спастись, благодаря женщине по имени Юлия Рейсс, которая прячет его в своем доме. На следующий день Турбин возвращается домой; одновременно с ним приезжает из Житомира Ларион, двоюродный брат Тальберга.

Хозяин дома, в котором живут Турбины, становится жертвой ограбления. Вооруженные люди врываются к нему в дом и, под видом обыска, вскрывают тайник, забирают деньги, драгоценности и вещи. Хозяин обращается за помощью к Турбиным, и Карась вызывается его охранять. Через три дня Николка отправляется к матери и сестре погибшего Най-Турса. Он сообщает им подробности его гибели.

Рана Алексея воспаляется, и, вдобавок, у него обнаруживается сыпной тиф. Врачи говорят, что больной безнадежен. Елена молится Пресвятой Богородице о его спасении. Алексей выздоравливает. Окончательно поправившись, он отправляется к Юлии Рейсс, чтобы подарить ей браслет своей покойной матери. По дороге домой он встречает Николку, возвращающегося от Ирины Най-Турс.

Елена узнает, что Тальберг собирается жениться на ее знакомой. В ночь со 2 на 3 февраля начинается выход войск Петлюры из Города.

Сочинения

«Всякая благородная личность глубоко осознает свои кровные связи с отечеством» (В.Г. Белинский) (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») «Жизнь дана на добрые дела» (на материале романа М. А. Булгакова «Белая гвардия») «Мысль семейная» в русской литературе по роману «Белая гвардия» «Человек — частица истории» (по роману М. Булгакова «Белая гвардия») Анализ 1 главы 1 части романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» Анализ эпизода «Сцена в Александровской гимназии» (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Бегство Тальберга (анализ эпизода из главы 2 части 1 романа М. А. Булгакова «Белая гвардия»). Борьба или капитуляция: Тема интеллигенции и революции в творчестве М.А. Булгакова (роман "Белая гвардия" и пьесы "Дни Турбиных" и "Бег") Гибель Най-Турса и спасение Николая (анализ эпизода из 11 главы части 2 романа М. А. Булгакова «Белая гвардия») Гражданская война в романах А. Фадеева «Разгром» и М. Булгакова «Белая гвардия» Дом Турбиных как отражение семьи Турбиных в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Задачи и Сны М. Булгакова в романе "Белая гвардия" Идейно-художественное своеобразие романа Булгакова «Белая гвардия» Изображение белого движения в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Изображение гражданской войны в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Интеллигенция «мнимая» и «настоящая» в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Интеллигенция и революция в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» История в изображении М. А. Булгакова (на примере романа «Белая гвардия»). История создания романа Булгакова «Белая гвардия» Каким предстаёт белое движение в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия»? Начало романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» (анализ 1 гл. 1 ч.) Начало романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» (анализ 1 главы первой части). Образ Города в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Образ дома в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Образ дома и города в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Образы белых офицеров в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Основные образы в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Основные образы романа “Белая гвардия” М. Булгакова Отражение гражданской войны в романе Булгакова «Белая гвардия». Почему так притягателен дом Турбиных? (По роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Проблема выбора в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Проблема гуманизма на войне (по романам М. Булгакова «Белая гвардия» и М. Шолохова «Тихий Дон») Проблема нравственного выбора в романе М.А. Булгакова "Белая гвардия". Проблема нравственного выбора в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Проблематика романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» Рассуждения о любви, дружбе, воинском долге на основе романа «Белая гвардия» Роль сна Алексея Турбина (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Роль снов героев в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Семья Турбиных (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Система образов в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Сны героев и их значение в романе М. А. Булгакова «Белая Гвардия» Сны героев и их связь с проблематикой романа М. А. Булгакова «Белая гвардия». Сны героев и их связь с проблематикой романа М. Булгакова «Белая гвардия» Сны героев романа М. А. Булгакова «Белая гвардия». (Анализ главы 20 части 3) Сцена в Александровской гимназии (анализ эпизода из главы 7 роамана М. Булгакова «Белая гвардия») Тайники инженера Лисовича (анализ эпизода из главы 3 части 1 романа М. А. Булгакова «Белая гвардия») Тема революции, гражданской войны и судьба русской интеллегенции в русской литературе (Пастернак, Булгаков) Трагедия интеллигенции в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Человек на изломе истории в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Чем привлекателен дом Турбиных (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Тема любви в романе Булгакова «Белая гвардия» Рассуждения о любви, дружбе, основе романа «Белая гвардия» Анализ романа "Белая гвардия" Булгакова М.А. I Отражение гражданской войны в романе Рассуждения о любви, дружбе, воинском долге на основе романа Человек на изломе истории в романе Дом - сосредоточение культурных и духовных ценностей (По роману М. А. Булгакова "Белая гвардия") Символы романа Булгакова «Белая гвардия»

Посвящается

Любови Евгеньевне Белозерской

Часть I

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

«Капитанская дочка»

И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…

1

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…

* * *

Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях.

В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и «Саардамский Плотник», и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно… живите.


Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему, – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.


Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

– Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…

Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

– Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья.

– Может, кончится все это, когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.

Священник шевельнулся в кресле.

– Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует…

Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше всего богословские…

Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:

– «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».

2

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе, и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна.

В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.

– Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.

Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.

– Вот бы подстрелить, чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю – это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.

– А ну их… Идем. Бери.

Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.

Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:

Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, – не верь. Союзники – сволочи.


Он сочувствует большевикам.

Рисунок: рожа Момуса.

Улан Леонид Юрьевич.


Слухи грозные, ужасные,

Наступают банды красные!

Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.

Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства – Мышлаевского, Карася, Шервинского – красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:

Елена Васильна любит нас сильно.

Кому – на, а кому – не.


Леночка, я взял билет на Аиду.

Бельэтаж № 8, правая сторона.


1918 года, мая 12 дня я влюбился.


Вы толстый и некрасивый.


После таких слов я застрелюсь.

(Нарисован весьма похожий браунинг.)

Да здравствует Россия!

Да здравствует самодержавие!


Июнь. Баркарола.


Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина.

Печатными буквами, рукою Николки:

Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского района. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер.


Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе – в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, – столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень… Неопределенно трень… потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо…

На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.)

Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.

Старший бросает книгу, тянется.

– А ну-ка, сыграй «Съемки»…

Трень-та-там… Трень-та-там…


Сапоги фасонные,
Бескозырки тонные,
То юнкера-инженеры идут!

Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах – жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко.


Здравствуйте, дачники,
Здравствуйте, дачницы…

Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут – ать, ать! Николкины глаза вспоминают:

Училище. Облупленные александровские колонны, пушки. Ползут юнкера на животиках от окна к окну, отстреливаются. Пулеметы в окнах.

Туча солдат осадила училище, ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался генерал Богородицкий и сдался, сдался с юнкерами. Па-а-зор…


Здравствуйте, дачницы,
Здравствуйте, дачники,
Съемки у нас давно уж начались.

Туманятся Николкины глаза.

Столбы зноя над червонными украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные юнкерские роты. Было, было все это и вот не стало. Позор. Чепуха.

Елена раздвинула портьеру, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Тальберг? Волнуется сестра.

Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.

– Погодите. Слышите?

Оборвала рота шаг на всех семи струнах: сто-ой! Все трое прислушались и убедились – пушки. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: бу-у… Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.

В гостиной – приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера «Ночь под рождество» – снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и училище, в глазах – напряженнейший слух. Где? Пожал унтер-офицерскими плечами.

– Черт его знает. Впечатление такое, что будто под Святошиным стреляют. Странно, не может быть так близко.

Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны. Что же значит, что Тальберга до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют, 12 верст от города, не дальше. Что за штука?

Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.

– Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело…

– Ну да, тебя там не хватало…

Елена говорит в тревоге. Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли – самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.

В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колоннок. При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой колонной вазе, голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то что на подступах к Городу – коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками. Цветы. Цветы – приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского, друга продавщицы в конфетной знаменитой «Маркизе», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Ниццкая флора». Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства… Эх… эх…

На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем как у Момуса.

В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.

Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, чего-нибудь с ним?… Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско». Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова: «…мрак, океан, вьюгу».

Не читает Елена.

Николка наконец не выдерживает:

– Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть…

Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и – тонк-танк – идет к четверти одиннадцатого.

– Потому стреляют, что немцы – мерзавцы, – неожиданно бурчит старший.

Елена поднимает голову на часы и спрашивает:

– Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? – Голос ее тосклив.

Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.

– Ничего не известно, – говорит Николка и обкусывает ломтик.

– Это я так сказал, гм… предположительно. Слухи.

– Нет, не слухи, – упрямо отвечает Елена, – это не слух, а верно; сегодня видела Щеглову, и она сказала, что из-под Бородянки вернули два немецких полка.

– Чепуха.

– Подумай сама, – начинает старший, – мыслимое ли дело, чтобы немцы подпустили этого прохвоста близко к городу? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они с ним уживутся хотя бы одну минуту. Полнейший абсурд. Немцы и Петлюра. Сами же они его называют не иначе как бандит. Смешно.

– Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь немцев. Сама уже видела нескольких с красными бантами. И унтер-офицер пьяный с бабой какой-то. И баба пьяная.

– Ну мало ли что? Отдельные случаи разложения могут быть даже и в германской армии.

– Так, по-вашему, Петлюра не войдет?

– Гм… По-моему, этого не может быть.

– Апсольман. Налей мне, пожалуйста, еще одну чашечку чаю. Ты не волнуйся. Соблюдай, как говорится, спокойствие.

– Но боже, где же Сергей? Я уверена, что на их поезд напали и…

– И что? Ну что выдумываешь зря? Ведь эта линия совершенно свободна.

– Почему же его нет?

– Господи боже мой. Знаешь же сама, какая езда. На каждой станции стояли, наверное, по четыре часа.

– Революционная езда. Час едешь – два стоишь.

Елена, тяжело вздохнув, поглядела на часы, помолчала, потом заговорила опять:

– Господи, господи! Если бы немцы не сделали этой подлости, все было бы отлично. Двух их полков достаточно, чтобы раздавить этого вашего Петлюру, как муху. Нет, я вижу, немцы играют какую-то подлую двойную игру. И почему же нет хваленых союзников? У-у, негодяи. Обещали, обещали…

Самовар, молчавший до сих пор, неожиданно запел, и угольки, подернутые седым пеплом, вывалились на поднос. Братья невольно посмотрели на печку. Ответ – вот он. Пожалуйста:

Союзники – сволочи.

Стрелка остановилась на четверти, часы солидно хрипнули и пробили – раз, и тотчас же часам ответил заливистый, тонкий звон под потолком в передней.

– Слава богу, вот и Сергей, – радостно сказал старший.

– Это Тальберг, – подтвердил Николка и побежал отворять.

Елена порозовела, встала.


Но это оказался вовсе не Тальберг. Три двери прогремели, и глухо на лестнице прозвучал Николкин удивленный голос. Голос в ответ. За голосами по лестнице стали переваливаться кованые сапоги и приклад. Дверь в переднюю впустила холод, и перед Алексеем и Еленой очутилась высокая, широкоплечая фигура в серой шинели до пят и в защитных погонах с тремя поручичьими звездами химическим карандашом. Башлык заиндевел, а тяжелая винтовка с коричневым штыком заняла всю переднюю.

– Здравствуйте, – пропела фигура хриплым тенором и закоченевшими пальцами ухватилась за башлык.

Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин офицерской фуражки с потемневшей кокардой, и оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок.

– Откуда ты?

– Откуда?

– Осторожнее, – слабо ответил Мышлаевский, – не разбей. Там бутылка водки.

Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:

– Из-под Красного Трактира. Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой.

– Ах, боже мой, конечно.

Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались. Белые брови и поседевшая инеем бархатка подстриженных усов начали таять, лицо намокло. Турбин-старший расстегнул френч, прошелся по шву, вытягивая грязную рубашку.

– Ну, конечно… Полно. Кишат.

– Вот что, – испуганная Елена засуетилась, забыла Тальберга на минуту. – Николка, там в кухне дрова. Беги зажигай колонку. Эх, горе-то, что Анюту я отпустила. Алексей, снимай с него френч, живо.

В столовой у изразцов Мышлаевский, дав волю стонам, повалился на стул. Елена забегала и загремела ключами. Турбин и Николка, став на колени, стягивали с Мышлаевского узкие щегольские сапоги с пряжками на икрах.

– Легче… Ох, легче…

Размотались мерзкие, пятнистые портянки. Под ними лиловые шелковые носки. Френч Николка тотчас отправил на холодную веранду – пусть дохнут вши. Мышлаевский, в грязнейшей батистовой сорочке, перекрещенной черными подтяжками, в синих бриджах со штрипками, стал тонкий и черный, больной и жалкий. Посиневшие ладони зашлепали, зашарили по изразцам.


Слух… грозн…
Наст… банд…

Влюбился… мая…

– Что ж это за подлецы! – закричал Турбин. – Неужели же они не могли дать вам валенки и полушубки?

– Ва-аленки, – плача, передразнил Мышлаевский, – вален…

Руки и ноги в тепле взрезала нестерпимая боль. Услыхав, что Еленины шаги стихли в кухне, Мышлаевский яростно и слезливо крикнул:

Сипя и корчась, повалился и, тыча пальцами в носки, простонал:

– Снимите, снимите, снимите…

Пахло противным денатуратом, в тазу таяла снежная гора, от винного стаканчика водки поручик Мышлаевский опьянел мгновенно до мути в глазах.

– Неужели же отрезать придется? Господи… – Он горько закачался в кресле.

– Ну, что ты, погоди. Ничего… Так. Приморозил большой. Так… отойдет. И этот отойдет.

Николка присел на корточки и стал натягивать чистые черные носки, а деревянные, негнущиеся руки Мышлаевского полезли в рукава купального мохнатого халата. На щеках расцвели алые пятна, и, скорчившись, в чистом белье, в халате, смягчился и ожил помороженный поручик Мышлаевский. Грозные матерные слова запрыгали в комнате, как град по подоконнику. Скосив глаза к носу, ругал похабными словами штаб в вагонах первого класса, какого-то полковника Щеткина, мороз, Петлюру и немцев, и метель, и кончил тем, что самого гетмана всея Украины обложил гнуснейшими площадными словами.