Народный журнал

Георгий Пряхин

ИНТЕРНАТ

В этот городок езжу до сих пор, и так сложилась жизнь, что, наверное, буду ездить еще долго, до конца дней, хотя любая дорога чем чаще повторяется, тем она горше в конце концов.

Городок настолько мал, что откуда бы ни въехал, каждый раз проезжаешь мимо обнесенного штакетником трехэтажного кирпичного здания. С годами из ярко-красного оно становится темно-бурым, даже с лиловизной - медленный огонь времени потихоньку лижет и калит его. Такие же здания, с такими же заборами, в таких же местах - где-нибудь у въезда или выезда - стоят в сотнях городков России. Это школы-интернаты. Обычные школы тулятся поближе к домам, интернаты, как правило, на окраинах. В школах больше окон, стекла. В интернатах, построенных в основном в пору экономного классицизма, больше камня. Когда-то мы безоглядно гордились детскими домами и интернатами - они, казалось нам, свидетельствовали о росте и здоровье молодой страны. Сейчас мы как-то стесняемся их - как свидетелей неблагополучия.

После каждого потрясения в каменных домах остаются самые потрясенные: дети. В войну в них остались дети погибших, инвалидов и дети-инвалиды. На моей памяти в шестьдесят втором, после дагестанского землетрясения, интернат заговорил, залопотал, заплакал по-аварски, по-лакски, по-даргински. Волна ударила где-то далеко, под землей, но, начавшись там грозным ревом, докатилась и до нашего дома - плачем.

Он полон и сейчас. Когда бы ни проезжал, ни проходил мимо, двор за зеленым штакетником никогда не бывает пуст. Галдит, веселится, скучает. И каждый раз меня, как, наверно, и любого взрослого человека, у этих ворот поджидает тревожный вопрос: что привело сюда, на казенный интернатский двор, его неоперившихся постояльцев? Какой сбой случился в их юной, зачинающейся судьбе, и как она сложится позже?

И всякий раз невольно вспоминаю самого себя, собственную дорогу на этот двор, товарищей, с которыми делил и двор, и хлеб, и крышу над головой. Всмотреться в них, рассказать о них - не значит ли явственней увидеть и сегодняшних мальчишек и девчонок, собранных под участливым и тем не менее слишком просторный для одного - маленького - человека государственным крылом? И, может, осознанней, требовательнее отзовется в душе вечный вопрос взрослого человечества: что делать, чтобы наши дети были счастливее нас?

Откроем калитку.

ЗДРАВСТВУЙ, УЧИТЕЛЬ!

Стоял март. Желтый глиняный грейдер как тыквенная каша. Машины пробирались в ней ползком, на брюхе, раздираясь и разворачиваясь, безголосо плача - так ползут, оставляя черный след, большие изувеченные звери. Вокруг лежала весенняя степь. Еще до горизонта застекленная чистыми, «блискучими», как у нас говорят, талыми водами и сама такая же чистая, стылая, порожняя. Неделя - бросит весна в это неживое равновесие вод горсть своих кислых дрожжей, и от моря до моря запреет, запыхтит, забродит степь.

И с ревом рухнут, отойдут воды, обнаружив младенческую плоть зеленого. Живого.

Через неделю. А пока мы с Екатериной Петровной толкаем грузовик - оказывается, этой махине не хватало наших слабых человеческих сил - через немое стоячее половодье. Весеннее солнце, которое везде - в небе, в воде, в самом воздухе, - летит нам в глаза вместе с грязищей из-под колес.

Екатерина Петровна везла меня в интернат.

Екатерина Петровна была моей учительницей, и таких учителей я больше никогда не встречал. Странная это была учительница. Хотя «странная» - что-то романтическое, а она понятная, простецкая. До странности понятная. Была замужем за совхозным шофером Иваном Васильевичем, громадным цыганистым мужиком, он как раз сидел за рулем грузовика. По-разному звали шоферов в нашем селе: и Ваньками, и Иванами, и по фамилиям, сокращая их при этом чуть ли не до междометий, - моих дядек, тоже шоферов, звали, например, «Гуси» - с ударением на последнем слоге. А вот Иван Васильевич вроде Иваном Васильевичем и родился - для погодков, стариков, для мальчишек, даже для совхозного директора Туткина.

Село у нас большое, и на учительнице женат не один Иван Васильевич, а еще несколько шоферов (из всех немудреных сельских профессий, за вычетом, разумеется, руководящих, заезжим учительницам наиболее интеллигентной представляется профессия шофера. Да оно так и есть: дорога и учит, и обтесывает человека). По-разному они обращались с ними. Были и такие «обтесанные», что под пьяную руку поколачивали, «выделывали» своих городских жен, по известному выражению - «гоняли» их. Вплоть до самой школы, до учительской, в которой иная бедолага вынуждена была спасаться, как в крайней обители просвещенных нравов. Простые сельские бабы, сами частенько подвергавшиеся подобным гонениям, дружно, как меньшую, жалели неудачницу и при случае столь же дружно, стаей, кололи глаза ее трезвому, неловко пытавшемуся отшутиться мужу. Не учительское дело - бегать огородами от мужика.

Иван Васильевич в школу глаз не казал - стеснялся, а жену даже так, в мужском незатейливом разговоре, называл Катей, без всяких прибавлений и эпитетов, может, потому, что в эпитетах не горазд. Обходился как-то без них, именами существительными. Катя и все, хорошо так, спокойно. И дети у них тоже шли спокойно, хорошо. Когда я у нее учился, их уже было трое: две девочки и мальчик. Девочки были всеобщие сестрицы, девочки-заступницы, еще и потому, наверное, что их самих на улице никто не лупил, а мальчик был грудной. Вот только болели они часто. В такие дни войдет в класс Екатерина Петровна, Катя то есть, приткнется к столу и грустно так, без «здрасьте-садитесь», скажет:

Опять заболели. Прямо замучились. Что делать? - спрашивает она у нас, и мы, шестнадцать гавриков, тоже грустно думаем: что же делать - хотя этот квелый утиный выводок был нам вроде до лампочки.

Где-то в седьмом классе мы все повлюблялись, причем каким-то квадратно-гнездовым манером, потому что девочек было только шесть, а нас, мальчиков, десятеро. Ходили мы тогда по последней моде деревенской пацанвы: в форменных галифе, которые привозили со срочной службы старшие братья и родственники, и в кирзовых сапогах. (Летом свирепствовала мода на фут больные бутсы.) Стали самолюбивы, задиристы - может, сказывалась и наша полувоенная форма? - чуть что, кидались в драку. Бройлеры со шпорами. Дружеские связи в классе ослабели, каждый, может, впервые ощутил самого себя, прислушивался к себе. Приложил ухо, а там - елки-моталки! - волны, туманы, гудки… Море! А ведь мы и в куда более зрелом возрасте не торопимся признавать существование такого же моря в каком-нибудь субконтинентальном Иванове.

…И наше шестнадцатидушное человечество заштормило. Отношения в классе стали взвинченные. Квадратно-гнездовая любовь росла болезненно и бодливо, как растут молодые рожки…

И тогда она сказала нам, что мы дураки.

Приткнулась к столу, поправила рыжий узел, из которого, как из литой, безукоризненно сработанной скирды, выбилась длинная, золотая, нежно блеснувшая на солнце соломинка (я думаю, своим узлом Катя наверняка кому-то подражала, пусть даже неосознанно. Он как будто связывал ее, молодую, сегодняшнюю, с дальней родней: народоволки, Надежда Крупская, первые учительницы советской власти, чья смутьянствующая женственность была тщательно упрятана, заточена в такие же медоносные узлы, повисавшие над тоненькими шейками, как разбухшие, готовые вот-вот сорваться вниз капли солнца под весенними стрехами. По крайней мере в моем сегодняшнем сознании она где-то в этом ряду, в этой родне).

Вы дураки, - сказала Катя. - Человек, который чересчур торопится к неминуемой цели, многое пропускает в пути такого, что уже не воротится никогда. Что минует раз и навсегда нерассмотренным, неугаданным…

Вряд ли мы тогда что-то поняли из этих слов. Она и сама почувствовала это и сразу, без перехода, заговорила о другом - о своем детстве.

Георгий Пряхин

ИНТЕРНАТ

В этот городок езжу до сих пор, и так сложилась жизнь, что, наверное, буду ездить еще долго, до конца дней, хотя любая дорога чем чаще повторяется, тем она горше в конце концов.

Городок настолько мал, что откуда бы ни въехал, каждый раз проезжаешь мимо обнесенного штакетником трехэтажного кирпичного здания. С годами из ярко-красного оно становится темно-бурым, даже с лиловизной - медленный огонь времени потихоньку лижет и калит его. Такие же здания, с такими же заборами, в таких же местах - где-нибудь у въезда или выезда - стоят в сотнях городков России. Это школы-интернаты. Обычные школы тулятся поближе к домам, интернаты, как правило, на окраинах. В школах больше окон, стекла. В интернатах, построенных в основном в пору экономного классицизма, больше камня. Когда-то мы безоглядно гордились детскими домами и интернатами - они, казалось нам, свидетельствовали о росте и здоровье молодой страны. Сейчас мы как-то стесняемся их - как свидетелей неблагополучия.

После каждого потрясения в каменных домах остаются самые потрясенные: дети. В войну в них остались дети погибших, инвалидов и дети-инвалиды. На моей памяти в шестьдесят втором, после дагестанского землетрясения, интернат заговорил, залопотал, заплакал по-аварски, по-лакски, по-даргински. Волна ударила где-то далеко, под землей, но, начавшись там грозным ревом, докатилась и до нашего дома - плачем.

Он полон и сейчас. Когда бы ни проезжал, ни проходил мимо, двор за зеленым штакетником никогда не бывает пуст. Галдит, веселится, скучает. И каждый раз меня, как, наверно, и любого взрослого человека, у этих ворот поджидает тревожный вопрос: что привело сюда, на казенный интернатский двор, его неоперившихся постояльцев? Какой сбой случился в их юной, зачинающейся судьбе, и как она сложится позже?

И всякий раз невольно вспоминаю самого себя, собственную дорогу на этот двор, товарищей, с которыми делил и двор, и хлеб, и крышу над головой. Всмотреться в них, рассказать о них - не значит ли явственней увидеть и сегодняшних мальчишек и девчонок, собранных под участливым и тем не менее слишком просторный для одного - маленького - человека государственным крылом? И, может, осознанней, требовательнее отзовется в душе вечный вопрос взрослого человечества: что делать, чтобы наши дети были счастливее нас?

Откроем калитку.

ЗДРАВСТВУЙ, УЧИТЕЛЬ!

Стоял март. Желтый глиняный грейдер как тыквенная каша. Машины пробирались в ней ползком, на брюхе, раздираясь и разворачиваясь, безголосо плача - так ползут, оставляя черный след, большие изувеченные звери. Вокруг лежала весенняя степь. Еще до горизонта застекленная чистыми, «блискучими», как у нас говорят, талыми водами и сама такая же чистая, стылая, порожняя. Неделя - бросит весна в это неживое равновесие вод горсть своих кислых дрожжей, и от моря до моря запреет, запыхтит, забродит степь.

И с ревом рухнут, отойдут воды, обнаружив младенческую плоть зеленого. Живого.

Через неделю. А пока мы с Екатериной Петровной толкаем грузовик - оказывается, этой махине не хватало наших слабых человеческих сил - через немое стоячее половодье. Весеннее солнце, которое везде - в небе, в воде, в самом воздухе, - летит нам в глаза вместе с грязищей из-под колес.

Екатерина Петровна везла меня в интернат.

* * *

Екатерина Петровна была моей учительницей, и таких учителей я больше никогда не встречал. Странная это была учительница. Хотя «странная» - что-то романтическое, а она понятная, простецкая. До странности понятная. Была замужем за совхозным шофером Иваном Васильевичем, громадным цыганистым мужиком, он как раз сидел за рулем грузовика. По-разному звали шоферов в нашем селе: и Ваньками, и Иванами, и по фамилиям, сокращая их при этом чуть ли не до междометий, - моих дядек, тоже шоферов, звали, например, «Гуси» - с ударением на последнем слоге. А вот Иван Васильевич вроде Иваном Васильевичем и родился - для погодков, стариков, для мальчишек, даже для совхозного директора Туткина.

Село у нас большое, и на учительнице женат не один Иван Васильевич, а еще несколько шоферов (из всех немудреных сельских профессий, за вычетом, разумеется, руководящих, заезжим учительницам наиболее интеллигентной представляется профессия шофера. Да оно так и есть: дорога и учит, и обтесывает человека). По-разному они обращались с ними. Были и такие «обтесанные», что под пьяную руку поколачивали, «выделывали» своих городских жен, по известному выражению - «гоняли» их. Вплоть до самой школы, до учительской, в которой иная бедолага вынуждена была спасаться, как в крайней обители просвещенных нравов. Простые сельские бабы, сами частенько подвергавшиеся подобным гонениям, дружно, как меньшую, жалели неудачницу и при случае столь же дружно, стаей, кололи глаза ее трезвому, неловко пытавшемуся отшутиться мужу. Не учительское дело - бегать огородами от мужика.

"Мустафа дорогу строил, Мустафа по ней ходил, Мустафа по ней поехал, а Жиган его убил". Эта считалка из запредельно далекого фильма "Путевка в жизнь" - о беспризорниках, на который мы сбегались всей пацанвой и усаживались на полу перед экраном, была для нас первым волнующим знанием о потусторонней жизни. Мы и сами были голодной безотцовщиной, но еще не "оторвой", и то, что проплывало перед нами на экране... Вот это житуха!.. Мы были на грани такой.

"Я хотел, чтобы народы бывшего Советского Союза не разучились говорить по-русски". Фото: Сергей Михеев/РГ

Потом был Антон Макаренко со своей "Педагогической поэмой" и "Флагами на башнях": беспризорники становились трудовыми ресурсами новой жизни.

А потом мы стали большими. Взрослыми то есть. Пережившими войну и период голодных босоногих скитаний с холщовой сумкой через плечо, в которую собирали "Христа ради, тетенька, ну одну картофелину или свеколку... совсем есть нечего..."

И вдруг - "Интернат" в "Новом мире", который открыл нам беспризорников периода оттепели. И новое перо в советской литературе - Георгия Пряхина, воспитанника такого интерната, оставшегося в мире один на один со своей судьбой.

"Интернат" Георгия Пряхина, нашего Жоры Пряхина, вон он сидит напротив, в сельском отделе, на нашем шестом этаже, отданном "Комсомольской правде", в знаменитом здании на улице Правды, 24. Вкалывает Жорка до седьмого пота. Как рано ни придешь на работу, а он уже тут. Заметки в номер, что передали собкоры, правит, готовит к печати. Или собирается в командировку на целину, в казахские степи, которые поднимают к жизни кубанские или украинские хлопцы.

"Интернат" Пряхина потряс своих читателей судьбами маленьких человечков, оказавшихся на задворках великой страны, страны-победительницы. Пряхин пестовал, вынянчивал, выхаживал своих героев, еще не ставших цветами жизни, а только набухшими бутонами, но уже источавшими аромат любви. Вот этот период бутонной спелости и стал пробой пера молодого писателя, оказавшегося и ранним.

Все тридцать пять томов - как опросные листы веков: чего человеку надо и любо?

Одним из них был мальчик Сережа. В той, первой, жизни он до безумия любил свою маму. Однажды, в первом классе, оказавшись вдали от нее, он не выдержал долгой разлуки и потерял способность слышать звуки материнских шагов. То слышал их за километр от дома, когда она выходила со скотного двора и делала первые шаги к нему. И он по звуку считал эти шаги, пока она не переступала порог. Он, наверное, поэтому, поступив в школу, легко считал до десяти сотен.

То стоило ему залезть на крышу хаты, как он сообщал оттуда:

Вон там двухголовая гора. Одна голова у нее больше другой.

До гор было сотни километров.

А в той стороне течет большая река. За ней море.

Обеспокоенная родня позвала ученого мудреца: что с мальчиком? Может, лечить надо - скажи, как и от чего.

Ученый муж по приборам и карте направление сверял. Лишь одну неточность уловил, да не станешь мальцу на нее указывать. Не головы торчат над Эльбрусом с огромными макушками, как виделось мальчику, а прекрасные части божественного женского тела. Это каждый кавказец знает, что Эльбрус в переводе с местного языка на русский означает - девичья грудь.

Подрастет, сам узнает...

Теперь он не лазал на крышу - бесполезно. Горы ушли за расстояние. Горизонта не было вообще, а дрожало что-то расплывчатое, зыбкое как студень, сваренный мамой.

Затем перестал понимать учительницу. Глядел на нее во все глаза, а в них ничто не отражалось. Кроме недетской тоски... И, наконец, потерял память и разучился говорить. Он стал таять как свечка перед иконой Богородицы... Ученый муж много говорил о каких-то особых талантах мальчика, которым наградила его Вселенная. Какими, знали только двое - мама и Вселенная. Сам он узнает потом, когда вырастет сильным и отзывчивым на беду. А пока мама стала для него той Вселенной, которую он воспринимал во сне и наяву. Только ощущая ее, он открывал окружающий мир. Без этого ощущения его сознание схлопывалось. Не было ничего.

И мир возникал. С этим ощущением он начал его познавать.

Вдруг из него исчезла мама. Совсем и навсегда. А четырнадцатилетний мальчик Сережа оказался в том самом "Интернате", куда Георгий Пряхин его поселил. Это был самый романтический первенец автора, трепещущий и сочащийся ароматом пробуждающейся первой любви, обнесенной по периметру железной решеткой. Сиротская территория.

Георгий Пряхин на литературном небосклоне сразу стал звездой первой величины, а его "Интернат" пошел в тираж советского кинематографа.

Потом он напишет много книг. И каждая из них - как путевка в жизнь для вдумчивого читателя.

Писатель Пряхин как директор Российского государственного издательства "Художественная литература" выпустил тридцать пять потрясающих томов классики литературного народного творчества пятнадцати суверенных государств, бывших в составе СССР союзными республиками. Это документальное свидетельство высокой культуры народов того сообщества: армян, русских, белорусов, украинцев, молдаван, азербайджанцев, грузин, туркменов, таджиков, казахов...

Бесхитростная, но мудрая эта литература, как чаша добра на скатерти-самобранке, переполнена вздохами и охами народов:

  • чтобы не было войн и нищеты;
  • чтобы и в отчем доме, и в государстве все "жили по правде";
  • чтобы сильный не обижал слабого, а помогал ему;
  • чтобы люди любились на всю жизнь;
  • чтобы на врагов лютых выходили все как один и бились до победы;
  • чтобы все помнили: до Бога высоко, до царя далеко - сами решали б свои дела по правде и по совести.

А жить чтоб долго и счастливо в своем Отечестве, а похороненным быть в своей земле...

Все тридцать пять томов - как опросные листы веков: чего человеку надо и любо? И единым выдохом:

Доброе Отечество на своей земле и долгая жизнь в кругу семьи и друзей. И чистое небо над головой.

Роман-предостережение "Звезда плакучая" и эти тридцать пять томов фольклора выйдут в свет почти одновременно, "взявшись за руки". В рабочее время в "Худлите" Пряхин, выходит, занимался реализацией своего фольклорного проекта. А дома, вечерами, писал "Звезду плакучую"?

Да, - подтвердил мою догадку Георгий Владимирович, - между ними прямая связь.

В романе ты сожалеешь о нашем межнациональном разбегании...

Более чем.

Потому что часть твоей семьи, тобою наконец-то найденная, оказалась за бугром?

И потому, что нас в свое время соединили искусственно. А теперь рассоединили по живому. Кто и что от этого выиграл?

И ты хочешь?..

Я хотел, чтобы народы бывшего Советского Союза не разучились говорить по-русски.

Юбилей как встречаете, Георгий Владимирович?

Нормально. Вот комиссия была из министерства.

Готовим "Худлит" к акционированию.

Ну, многие лета, дорогой Жора Владимирович!

Академик Игорь Курчатов ехал на встречу с Лаврентием Берией.

Ехал не по своей воле - мало кто вообще встречался с Берией по своей воле. Даже Сталин, похоже, общался с ним через силу, по необходимости, по-русски это называется - "душа не налегает". У этого монстра душа не налегала, не прилегала ни к кому из ближайшего окружения - чем дальше люди отстояли от него, тем с большей легкостью он мог с ними общаться.

Лаврентий вызвал академика. Позвонил с утра и огорошил:

Давненько мы с тобой, Игорь, чайку не пили…

У академика тоскливо заныло под ложечкой. Дело даже не в том, что чай они с Лаврентием Павловичем пили не далее как третьего дня, правда, не на Лубянке, куда Курчатов являться не любил, а в совминовском кабинете: наверное, Берия его выбрал когда-то сам - все окна, даже не будучи зашторенными, упирались в стену. Нет, Курчатов Лаврентия не боялся: на одной хватке, даже такой сумасшедшей, как у этого медоточивого и тонкогубого менгрельского Мефистофеля, далеко не уедешь. Нужно еще серое вещество, субстанция аморфная, н и ч т о ж н а я, но именно вокруг нее и вынуждена неистовствовать сервильно такая вот сумасшедшая мускульная энергия. На данном историческом отрезке - исполнения спецзадания высшего государственного значения - они с Берией - сиамские близнецы (Курчатова передергивает): отсекут одного - сгинет и другой.

Это в равной степени (Курчатова передергивает еще раз) относится к каждому из них двоих.

Нет. Просто академик только что собрался попить чаю со своей женой. В кои веки в воскресенье оказался дома и даже на даче. Вон прислуга уже и столик с веранды под сирень вынесла. И даже кулич, не спросясь у хозяев, на вышитой миткалевой салфеточке водрузила. Говорят, Пасха...

Ну, не торопись. Разговейся, - хохотнул вездесущий оборотень. - А пообедаем у меня. С гусем - как и положено православным атеистам. Жду в два часа. Дома… Разговор есть, - сухо закончил Мефистофель.

Адрес не назвал - этот адрес и так знала вся Москва.

И вот Курчатов уже едет по пустынной Москве. Сидит, родовито дородный и рослый, на заднем сиденье. На переднем - шофер и охранник, две почти сросшиеся, ватином подбитые спины. Тоже, бляха-муха, сиамские близнецы. Они отгорожены от академика пуленепробиваемым стеклом. Где-то позади маячит еще и машина сопровождения - там уже ребятки не с маузерами, а с автоматами. Господи, неужели до скончания дней теперь жить ему вот так - голым в толпе?

Что еще там за разговор? - крепко, больно потянул себя за редкую, но все еще сажисто-черную, схимника, длинную бороду.

Москву вымыли. Вообще-то, к майским пролетарским праздникам, а получилось как бы и к Пасхе тоже. Отражения витрин бежали по вымытым, с хлоркою, зеркальным округлостям "Зима".

Вот и угол Вспольного и … как его, - Воровского. Никак не привыкнешь. "Поварская" куда сподручнее. Как это Вспольный до сих пор не переименовали? - наверное, самое беспартийное наименование во всей Москве. Когда-то долговязый студент Курчатов гулял по здешним заспанным переулкам со своей будущей женой.

Дома почти не видать. Он со всех сторон обнесен стеною наподобие восточного глиняного дувала. Студент Курчатов, вообще-то, тогда, в юности, этих глинобитных застенков тут не видел. А может, просто смотрел, не отрываясь, в другую, нежно светящуюся сторону.

Как только машины, приседая, подрулили к глухим кованым воротам, те со странно морозным, в такую-то майскую теплынь, лязгом открылись. Раззявились, жестко сомкнувшись после глубокого глотка.

Двор оказался неожиданно - для центра Москвы - просторным.

Курчатов очутился здесь впервые.

Гостеприимный хозяин уже встречал его на крыльце. Курчатов в темном костюме и в галстуке. Берия же в мягких фланелевых брюках и в байковой кофте поверх клетчатой спортивной рубахи.

Крыльцо, обратил внимание Курчатов, деревянное, узорчатое, грубо приспособленное к кирпичному дому.

Обнялись.

Проходи, дарагой, будь как дома! - нарочно нажимая на грузинский акцент, который, вообще-то, был ему почти несвойственен, увлек, приобнимая, хозяин гостя в глубину особняка.

Они расположились сперва в гостиной. Покойные плюшевые кресла, пестрые восточные ткани, мягкий послеполуденный свет, сквозивший сквозь гардины - особняк, расположенный, вообще-то, рядом с гудящим Садовым кольцом, казался погруженным в благословенную толщу винного бурдюка.

Они выпили чего-то, что было уже приготовлено на низеньком, тоже восточного стиля, сдержанно инструктированном столе. Прислуживала полная, томная, но какая-то совершенно неслышная, невесомая на ногу женщина грузинского толка. Поскольку ее не представили, Курчатов понял: не жена. Впрочем, жену Берии он смутно помнил: раза два встречались на приемах в Кремле.

Жена у Берии - пава. Помнились влажные, как будто только-только что распустившиеся, раскосые черные глаза. Если бывают черные лилии, то это про них. Кажется, даже запах, дорогой, иноземный и влекущий, шел именно от них, только что - прямо к приему - распустившихся, а не от большого, текучего тела.

Гуляет, стервец, - вспомнил московские байки Курчатов. - И как можно гулять от такой бабы?

И как же, подлец, находит время? - в таком-то бешеном цейтноте! - почти что с завистью подумал академик, который на десяток лет моложе своего вальяжного визави.

Говорят, жена потому и не бывает в этом особняке, предпочитает жить на даче, за городом - чтоб, значит, не нарваться случайно на очередную мужнину пассию из простых, как это и водится у революционеров со стажем всех мастей и национальностей.

После перебрались во двор. Здесь тоже накрыт красивый выносной стол на двоих. Никакой стены, никакого глинобитного дувала вокруг разлапистого одноэтажного дома отсюда, изнутри, не просматривалось. Стена вся увита плющем, вдоль нее стоят кадки с вечнозелеными - видимо, непосредственно из Грузии - растениями и растут мощные, древовидные кусты, под которыми бесшумно протекает, извиваясь, взятый в бетон арык.

Несколько плодовых деревьев, в основном вишня и алыча, бурно и вразнобой цветут тут и сям.

Цветет в Тбилиси алыча -

Не для Лаврентий Палыча.

А для Семен Михалыча

И - для Климент Ефремыча…

До таких частушек было еще так далеко, что они вообще казались немыслимыми. Богохульными.

Курчатов подумал: зачем ему, Лаврентию, дача - тут и так рай за Садовым кольцом.

Видишь, у нас тоже сирень имеется, - хохотнул хозяин, пригнув к себе роскошное, как многозвездное небо, соцветие и шумно, вкусно понюхав его.

У Курчатова опять что-то подспудно тенькнуло: и это знает, пролаза! Про чаепитие с женой, что прошло из-за этого утреннего звонка скомканно, не по-людски. Впрочем, тут, чтоб угадать, много ума и не надо - сирень сегодня буйствует на каждой подмосковной даче.

Стол грузинский, с обилием зелени и жареного мяса, аромат которого, наверное, переваливал, переливался через восточный дувал вместе с майским дурманом персидской сирени. И дурманил, пожалуй, редких прохожих - дом, все окна которого наглухо, с походом, перекрыты стеной, опасливо обходили даже те, кто не знал, что за жилец заточен в нем - больше, чем сама сирень: Москва все еще по-военному недоедала.

Москва недоедала, страна же откровенно голодала.

Пили сперва "Мукузани", потом пошло послаще, погуще: "Киндзмараули", "Хванчкара", но все пока строго по привычной, сталинской линейке.

Прислуживала все та же дама в белоснежной, насахаренной наколке и в таком же переднике, повязанном, правда, поверх темного, тяжелого, не обслуги, бархатного платья, что делало даму еще больше похожей на зрелую виноградную гроздь, нежно испотевающую хмельным внутренним соком.

Курчатов давно заметил топтунов, стоявших, оказывается, не только по внешнему периметру двора, но и по внутреннему. Да и блюда из кухни, пристроенной к особняку, выносили молодцы хоть и в накрахмаленных фартуках и даже в поварских колпаках на стриженых головах, но с совершенно очевидною выправкою рамен. Однако дама ловко перехватывала их на полпути, и к столу - действительно под рясно, чудесно и тяжко цветущей сиренью (тоже клейко обтянута бархатом ранних, еще пахучих листьев) - никто, кроме нее, не подходил.

Небо над Москвою стояло такое, словно его только что страстно, с треском разорвали, и из-под него выглянуло нечто совершенно исподнее, незаношенное, впервые надеванное.

Вроде как сама плащаница бирюзово замреяла над Москвой.

Курчатова вино не брало - возможно, потому что он не так уж падок до него. Ему день и ночь приходится пребывать в трезвости, и "старых дрожжей", что втихомолку бродят в крови у мужчин, дожидаясь долива, в нем отродясь не бывало.

Но скорее все же по другой причине.

Лаврентий тянул резину. Пил он хорошо, плотно, так же с удовольствием, не вприглядку, закусывал, зачастую ловко и чисто обходясь одними руками там, где Курчатов уныло ковырялся вилкой-ножом. Сорил анекдотами, шутками, подчас, не называя, незлобиво пересмешничал С а м о г о (вот у кого акцент действительно не вытравился до конца дней, и пародировать его было легче легкого, да кто же мог решиться на это?).

Но к делу не приступал - и впрямь не для этого же роскошного воскресного грузинского обеда позвал середь бела дня директора самой секретной в Союзе лаборатории номер два? (При том, что номера один вообще не существовало. Номер, цифру дали, чтобы никаким там прилагательным-существительным не обмолвиться, не намекнуть ненароком на существо л а б о р а т о р н ы х занятий).

Дама уже поставила фрукты и несла, прижимая, как двойняшек к двойной же груди, способной утолить жажду - жизни - и вполне половозрелых жаждущих, бутылки с коньяком, когда Лаврентий, внимательно-таки сопровождавший взглядом это томное, урожайное шествие дароносицы, негромко и неожиданно трезво бросил ей:

Передохни!

Мускатная виноградная гроздь, формой и рясностью напоминающая пышную гроздь персидской сирени, послушно и мягко удалилась.

Коньяк - это был "Греми" - Лаврентий разливал сам.

Курчатов напрягся.

Как будем испытывать? - спросил Лаврентий, подымая коньячный бокал на уровень глаз и глядя, сквозь очки и бокал, Курчатову прямо в глаза.

Игорь Васильевич сразу понял, о чем речь - да они, собственно говоря, вот уже два года только об этом и беседуют с глазу на глаз с Лаврентием.

Как и договаривались,) - тоже неожиданно трезво ответил Курчатов, - на известном полигоне как только и з д е л и е будет готово…

Я не о том, - поморщился Лаврентий. - По-настоящему будем испытывать или вприглядку?

По-настоящему. Там уже строят, насколько я знаю, казармы, бетонные укрепления, объекты гражданского назначения…

А люди? - жестко и коротко спросил Лаврентий, одним махом опустошив бокал. - Люди?

Рука у Курчатова дрогнула, и он, не допив, поставил хрусталь на каляную камчатную скатерть:

Люди? Там планируются животные: коровы, овцы, свиньи…

Свиньи, - криво усмехнулся Берия. - Говорят, они действительно ближе всех стоят к нашему брату. И все же, Игорь, мы ведь должны будем лечить л ю д е й, а не свиней, после ядерного удара предполагаемого противника. А он, удар, убежден, рано или поздно будет, - стукнул ребром вообще-то мягкой ладони по столешнице. - Мы же должны к тому времени иметь опыт? Материал для медицины да и для фундаментальной, теоретической науки? А?

Курчатов, склонив голову, уткнулся бородою в столешницу.

- …Да и знать реальное воздействие. Или одними свиньями хочешь отделаться? - вновь усмехнулся Лаврентий, не спуская с собеседника темных и влажных глаз.

- …Оденем в противогазы, в костюмы химзащиты и - какой там еще защиты?..

Не выдержат, - тихо произнес Курчатов.

- …Поставим на максимально безопасное расстояние, - продолжает Берия. - Ну, километра на три. Зароем в землю, в окопы полного профиля, в бетонные укрепления, - давал понять, что говорит, вообще-то, маршал, хотя и не служивший ни одного дня на действительной. - Заодно и проверим - и амуницию, и укрытия - на будущее. А?..

- …Война, Игорь, будет серьезная. Серьезнее той, что прошла, - продолжал Берия, допивая "Греми". - И готовиться к ней надо всерьез, не понарошку. Тем более, что живой массой, пушечным мясом мы ее уже не выиграем - у нас просто этой самой массы, мяса уже нету. Одна свинина - и той в обрез.

Разговор принимал опасный оборот: намек вроде на Георгия Жукова, но академик знал, как болезненно реагирует Сталин на подобные намеки: мол, завалили немца собственными, русскими трупами. Линия проводится другая: победил полководческий гений-известно, чей. Не Жукова же, разумеется. Сталин, как никто другой в истории Отечества, бережет русский народ - заглавный тост на приеме в Кремле в честь Победы провозгласил за него - за русский народ. Который все понимает, все выносит и все прощает… Русский народ - Курчатов сцепил на коленях крупные, крестьянские кулаки так, что пальцы хрустнули. Его, народа, и впрямь осталось - кот наплакал. На донышке.

Вы же ученый, - негромко, но настойчиво басил Берия. - А эксперимент - движитель науки, даже фундаментальной. Когда еще представится такая возможность?..

Наверное, во всей огромной стране сегодня реальную силу г р и б а представлял только Курчатов. Ну, и разговор - да еще в пасхальный день…

Будь мужественен, - продолжал вынимать душу Берия. - Сегодня ты встаешь в истории в один ряд с великими. Не политиками, - усмехнулся Мефистофель, - а пророками. Всего человечества, а не отдельной, хотя и лучшей, его части. Будь на высоте своей миссии.

Курчатов поднял усталые от бессонниц глаза.

- …Я все равно буду убеждать С а м о г о в необходимости испытаний с живой массой. С солдатами. А не только с манекенами. С хорошо экипированными, надежно защищенными, укрытыми, в несколько эшелонов выстроенными… Солдатами…

Смешка не было, но Курчатову он чудился. Неужели даже он, Берия, все схватывавший буквально на лету, не понимает, что защиты сегодня - нету? Издевается?

- …Но хотел бы, чтобы перед Н и м мы с тобою, Игорь, выступали в едином ключе. Ты же понимаешь: О н - человек р е а л ь н ы й. Не кисейная барышня. И даже лучше нас с тобою понимает, что за война разразится завтра. Ты же знаешь: он сам дал американцам утечку о нашем с тобою и з д е л и и, когда его у нас еще и в помине не было, чтобы тем самым приостановить, в замешательство ввести уже вошедших в раж американцев. Чтобы паузу, время выиграть. И теперь, поверь, из нашего с тобою опыта, Он будет выжимать все. Дотла. Ему нужен серьезный эксперимент. С которым и утечки давать не придется: он, эксперимент, заявит о себе сам. На всю Ивановскую…

Берия отхлебнул из своего бокала, а второй подвинул поближе к Курчатову. Тот взял его:

Когда у вас разговор?

Завтра. Он наверняка позовет тебя к себе. Жди вызова.

Хорошо, - глухо произнес академик и залпом выпил.

Ненамного он, молодой, но крепко изношенный да, наверное, еще и облученный за годы, когда вынашивал и рожал и з д е л и е, переживет Берию - всего-то на семь лет.

Потихонечку, но холодало.

Кофе пойдем пить в дом, - предложил Берия.

Щелкнул пальцами, и пьянящая, сбитная виноградная кисть тут же обозначилась над столом.

Принеси французского, - поморщившись, повел бровью Мефистофель.

Курчатов подумал про кофе, но принесли коньяк. Это уже отступление от линии.

Мы с тобою, конечно, патриоты, - пробормотал Берия, бережно принимая бутыль "Корвуазье", - но - за что сражались, черт побери?

И налил в спешно подвинутые дамой новые хрустальные бокалы.

Они выпили. Никакой разницы, - подумал Курчатов, потянувшись за свисавшей с вазы черешнею. - Гадость - она и есть гадость. Без национальности и классовой принадлежности.

Пойдем, - тронул его за плечо Лаврентий. - Мне как раз свежие сигары привезли. Гаванские…

Спасибо, Лаврентий Павлович, - отказался академик. - Я - поеду. Если завтра возможен разговор, надо ведь подготовиться.

А мне кажется, я тебя уже подготовил, - перебил его Берия, внимательно вглядываясь в собеседника.

Курчатов сделал вид, что не расслышал.

И потом, вы же сами сказали: могут звонить. Лучше, если домой, по вэче…

Он знает, что ты у меня. А у меня, как ты догадываешься, есть и вэчэ, и эсвэчэ, и черт знает что…

Вон оно как! З н а е т … Только сейчас академик понял, что дело уже решено. В шляпе. Курчатов продолжительно посмотрел на хозяина и протянул большую, лопатой, крестьянскую руку:

Спасибо. Давно я так не обедал. А уж напи-и-и-лся…, - немного дурашливо, нарочито протянул.

Было бы предложено.

Берия пожал ему руку и, облапив, повел к машине, уже вылезавшей, как длинный бронированный червь, из гаража.

Автомобиль сопровождения ждал за воротами.

Академик опять тяжело откинулся на сиденье и, сцепив ладони, сложил их, как покойник, на животе.

Денек! Воскресение Христово, называется.

Весенние сумерки нежным саваном пеленали готовящуюся к понедельнику, к будням, Москву. Такие - к ране любой прикоснутся, и рана спрячется внутрь. Со стороны посмотришь - вроде бы зажило. Загоилось. А что там внутри, одна только плащаница и знает.

Курчатов смежил набрякшие веки.

Роман-газета № 14, 2014

Георгий ПРЯХИН. Интернат

ПРЯХИН Георгий Владимирович

родился в 1947 году в селе Николо-Александровском Ставропольского края. Рано остался без родителей и воспитывался в школе-интернате № 2 г. Буденновска. Служил в армии, окончил факультет журналистики МГУ им. М. Ломоносова. Работал в различных газетах, в т.ч. в «Комсомольской правде», где дослужился от собственного корреспондента до заместителя главного редактора. Был политическим обозревателем Гостелерадио СССР, заместителем председателя Гостелерадио СССР. С 1988 по 1990 г. работал заместителем заведующего отделом ЦК КПСС, а затем - консультантом Президента СССР М.С. Горбачева.

В русской литературе имя Георгия Пряхина появилось в конце 70-х - начале 80-х годов. Его первая повесть «Интернат» была сразу же опубликована в самом престижном журнале тех лет «Новый мир» с предисловием Чингиза Айтматова. Когда повесть, посвященная детворе послевоенных лет, вышла в издательстве «Молодая гвардия» отдельной книжкой, она была признана лучшей книгой молодого автора за год.

Его перу принадлежат несколько книг. Г. Пряхин публиковался также в Италии, Болгарии, Словакии, США, Англии, Ирландии, Эстонии, Украине, Белоруссии, Японии и других странах. Награждён Всероссийской литературной премией имени Александра Грина и премией имени Валентина Катаева. Академик Академии российской словесности.

В настоящее время - директор издательства «Художественная литература».

Георгий Гребенщиков

О РУССКИХ НА УКРАИНЕ

Письмо из Киева

Русские люди расплачиваются теперь за бесправное положение «инородцев». Конечно, старые самодержавно-полицейские порядки, казалось бы, не должны служить ни примером для молодой свободной Украины, ни тем более поводом для сведения счетов с русскими людьми.

Не приходится замалчивать, что отношение к русским людям ухудшили те русские «социалисты», которые на Украину вместо освобождения и блага принесли ужас и порабощение. Никогда русский человек не был так рабски покорен и холопски терпелив, как в эти месяцы террора и позора. А на Украине недавние правители-социалисты в своем парламенте, если таковым можно назвать бывшую Малую Раду, вели себя по отношению к русским прямо-таки неприлично, изобличая в себе совершенно полицейские вожделения, благодаря которым зафиксировано несколько случаев ареста в кафе и на улицах за «русскую речь». А о том, как оскандалилось это правительство со своей украинизацией правительственных учреждений, ходит много анекдотов, оканчивающихся всегда трагически для русских людей. Анекдоты эти подхватили даже и друзья Украины - немцы, которые говорят: «Впервые встретили мы государство без границ, народ - без языка, армию - без солдат, правитель ство - без головы».

Что бывшее «республиканское» правительство действительно было без головы, это оно доказало с логической последовательностью, зафиксировав всё в собственных стенограммах, опубликованных печатно. Всякому правительству культурные слои способны простить ошибки, несправедливость, даже жестокость, но только не глупость, какой отличалось правительство Грушевского и Голубовича, увековечившее память о себе внешним маскарадом, насильственной украинизацией. Последний «исторический» закон об уничтожении памятников в Киеве, слава Богу, не успели привести в исполнение. На Пасхальной неделе в Киеве был устроен цикл вечеров под названием «Русские дни». В один из этих вечеров, именно 10 мая, в Купеческом собрании был дан блестящий «Русский раут», явившийся как бы генеральным смотром русской культурной интеллигенции в Киеве. Раут удался как внешне, так и по содержанию. Выступившие ораторы с достоинством и обоснованно, без тени шовинизма или неприязни к Украине, доказывали, что Украина без русских людей, без русской культуры, всосавшейся в плоть и кровь самих украинцев, действительно была бы обречена на полное одичание или же в течение доброго столетия должна была бы «германизироваться».

Коснувшись в своей речи международных отношений России и Украины, профессор Бугаевский, между прочим, сказал: «Горе тому государству, которое забывает всё то, что живит народную душу и делает ее бессмертной.

Мы, русские, вправе высоко нести свою голову даже в позорные 1917 и 1918 годы, потому что в наших бескорыстных жертвах всегда главной побудительной причиной была идея освободительная, идея мира и справедливости... Если в условиях переживаемой нами вражды и трудно это оценить, то при беспристрастной исторической работе там, на всеобщем мирном кон грессе, заслуга России будет учтена, и мы, русские, вновь вступим в семью народов, сильных духом и славных делами, народов, с которыми мы кровью запечатлели наши надежды на лучшее будущее...»

С. Н. Луначарская (жена брата советского деятеля Луначарского) в своей прекрасной речи о русском слове на Украине подчеркнула следующие характерные положения: «В то время, когда нас угнетает русская действительность, одна лишь мысль служит утешением - это мысль о великом, сильном и свободном русском языке. И этому языку стала угрожать опасность в той стране, где русский язык был языком мысли и чувства. В начале революции мы думали, что украинский народ никогда не пойдет путем насилия, но прошел год, и украинские правящие круги поставили насилие своим лозунгом, забыв, что насильственная украинизация не укрепляет государство, а, наоборот, расслабляет его».

Не менее яркой была и речь С. Г. Крупнова, который говорил о том, что мы, русские, имеем право требовать от Украины: «Так как мы располагаем силами физическими, духовными, техническими, которые и даем правительству Украины, то оно не может с нами не считаться. Никакое государство не может существовать без служилого сословия - правительственный механизм является тем, без чего государство жить не может. Если прибегнуть к упрощенному сравнению русской культуры с украинской, то можно сказать, что, если бы мы сегодня задались целью украсить стены, где происходит наш праздник, портретами всех русских деятелей не меньшей ценности, чем почти един ственный на Украине Шевченко, - стен этого здания не хватило бы. Итак, наши силы неисчислимы, и они могут поступить на пользу разумного правительства при исполнении некоторых условий, вполне исполняемых и естественных для обладающего государственным разумом правительства. Эти условия немногочисленны. Во-первых, право русского языка, дабы мы не получали ответа, какой недавно получило одно учреждение от одного правителя: «Мы этого языка не понимаем». Мы имеем право требовать, чтобы правительство Украины русский язык знало и понимало!

Во-вторых, мы должны требовать, чтобы никто из нас не мог подвергаться преследованию только за свое русское происхождение. В-третьих, мы имеем право молиться на обычном церковном языке, ибо недавно была сделана попытка украинизации богослужения. В-четвертых, неотъемлемое наше право - духовная связь с Москвой, подобно магометанину, который, где бы он ни был, считает Мекку источником своей духовной жизни».

Последний из ораторов, г. Ефимовский, сравнивая в образах сказок и легенд течение русской истории, воскрешает богатыря Микулу Селяниновича, говорящего Турчину: «Мне чужой земли не надо, но и мне не мешай вести мою борозду».

«Посмотрите, - говорит далее оратор, - как устанавливалась связь между великорусским и малорусским народами: русский богатырь Илья Муромец едет к киевскому князю Владимиру Красно Солнышко. А впоследствии, наоборот, идет к Москве Богдан Хмельницкий, чтобы вместе творить дело русской культуры и государственности».

В самом деле, мы, ныне живущие на Украине русские люди, видим и чувствуем на каждом шагу, что без русских людей и без русского слова и дела Украина обойтись не сумеет, и поэтому русское слово и дело на Украине умереть не могут, а если умрут, то только тогда, когда умрет сама Украина.

Сборник произведений Г. Д. Гребенщикова (1882–1964) будет опубликован в ближайших номерах «Роман-газеты»

Родился 4 мая 1947 в селе Николо-Александровское Ставропольского края. Сюда в полупустынную степь на границе Ставрополья и Большого Кавказа издавна направляли ссыльных, только в год рождения Георгия Пряхина здесь отменили комендатуру.

Рано оставшись без родителей, будущий писатель оказался в школе-интернате самого крупного в этих степях, древнего городка Буденновска, того самого, чья трагедия в 1994 г. потрясла весь мир. Служил в армии. После окончания факультета журналистики МГУ им. М. Ломоносова работал в различных газетах. Прошел путь от собственного корреспондента до заместителя главного редактора газеты «Комсомольская правда». Был политическим обозревателем, а затем и заместителем председателя Гостелерадио СССР. Работал в ЦК КПСС, был консультантом Президента СССР М.С. Горбачева.

Имя Пряхина в отечественной литературе появилось в конце 70-х – начале 80-х годов. Уже первая его повесть «Интернат» была напечатана в самом престижном в то время журнале «Новый мир» с предисловием Чингиза Айтматова. Это, по существу, документальный рассказ о жизни подростков в Буденновском интернате, где воспитывался в свое время и автор. В этом же журнале публиковались затем и другие произведения писателя: рассказ «У окна», повести «Десятым сталинским ударом», «День и час» («Что случилось?»). Журналы «Смена», «Молодая гвардия», «Юность», «Наш современник» так же знакомили своих читателей с творчеством Георгия Пряхина. Его книги выходили в книжных издательствах Советского Союза и за рубежом: в Италии, Болгарии, США, Англии, Ирландии, Японии и других странах.

Тема детства – особенная в творчестве писателя. Ей посвящены повести «Интернат», «Дневные сны», сборник сказочных и вполне правдивых историй «Записка с неба» «Для детей и обыкновенных людей». Автор рассказывает сказки своей внучке Лизоньке, но они интересны и познавательны любому ребенку, ибо это сказки, которые живут рядом с ним. Малышей зачаровывает лиризм сказок, их образность будит воображение.

Книги Пряхина наполнены реалиями нынешних, не самих простых для России дней. В них ощущение сдвига, происходящего как в социальной жизни, так и в личности каждого человека. Но вместе с тем они по-настоящему жизнеутверждающи. В его произведениях открывается светлый мир, в котором маленькому человеку хочется жить и оставить светлый след.

В 1991 г. Г.В. Пряхин возглавил издательство «Воскресенье», он лауреат премии «Золотое перо России», награжден Пушкинской медалью. В настоящее время Георгий Владимирович Пряхин – директор Ордена Трудового Красного Знамени издательства «Художественная литература».