Подробный пересказ 4 главы обломова. Другие пересказы и отзывы для читательского дневника

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не всё сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не всё о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.

Однажды в Париже Штольц шел по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чем. Он долго не получал писем из России, ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему было скучно, и он отнес еще три письма на почту и возвращался домой.

Вдруг глаза его остановились на чем-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.

«Нет, не может быть, - подумал он, - какая мысль! Я бы знал! Это не они».

Однако ж он подошел к окну этого магазина и разглядывал сквозь стекла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам».

Штольц вошел в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую - и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.

Боже мой! Что за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всем лице лежит облако или печали, или тумана.

Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.

Боже мой! Вы ли это? - сказала она проникающим до души, до неги радостным голосом.

Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не писали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.

Да как это вы вздумали? И мне ни слова! - упрекал он.

Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, - сказала тетка. - Ольга хотела вам сделать сюрприз.

Он взглянул на Ольгу: лицо ее не подтверждало слов тетки. Он еще пристальнее поглядел на нее, но она была непроницаема, недоступна его наблюдению.

«Что с ней? - думал Штольц. - Я, бывало, угадывал ее сразу, а теперь... какая перемена!»

Как вы развились, Ольга Сергевна, выросли, созрели, - сказал он вслух, - я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите!

Да... ничего особенного, - сказала она, рассматривая материю.

Что ваше пение? - говорил Штольц, продолжая изучать новую для него Ольгу и стараясь прочесть незнакомую ему игру в лице; но игра эта, как молния, вырывалась и пряталась.

Давно не пела, месяца два, - сказала она небрежно.

А Обломов что? - вдруг бросил он вопрос. - Жив ли? Не пишет?

Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою тайну, если б не подоспела на помощь тетка.

Вообразите, - сказала она, выходя из магазина, - каждый день бывал у нас, потом вдруг пропал. Мы собрались за границу; я послала к нему - сказали, что болен, не принимает: так и не видались.

И вы не знаете? - заботливо спросил Штольц у Ольги.

Ольга пристально лорнировала проезжавшую коляску.

Он в самом деле захворал, - сказала она, с притворным вниманием рассматривая проезжавший экипаж. - Посмотрите, ma tante, кажется, это наши спутники проехали.

Нет, вы мне отдайте отчет о моем Илье, - настаивал Штольц, - что вы с ним сделали? Отчего не привезли с собой?

Mais ma tante vient de dire 10 , - говорила она.

Он ужасно ленив, - заметила тетка, - и дикарь такой, что лишь только соберутся трое-четверо к нам, сейчас уйдет. Вообразите, абонировался в оперу и до половины абонемента не дослушал.

Рубини не слыхал, - прибавила Ольга.

Штольц покачал головой и вздохнул.

Как это вы решились! Надолго ли? Что вам вдруг вздумалось? - спрашивал Штольц.

Для нее по совету доктора, - сказала тетка, указывая на Ольгу. - Петербург заметно стал действовать на нее, мы и уехали на зиму, да вот еще не решились, где провести ее: в Ницце или в Швейцарии.

Да, вы очень переменились, - задумчиво говорил Штольц, впиваясь глазами в Ольгу, изучая каждую жилку, глядя ей в глаза.

Полгода прожили Ильинские в Париже: Штольц был ежедневным и единственным их собеседником и путеводителем.

Ольга заметно начала оправляться: от задумчивости она перешла к спокойствию и равнодушию, по крайней мере наружно. Что у ней делалось внутри - Бог ведает, но она мало-помалу становилась для Штольца прежнею приятельницею, хотя уже и не смеялась по-прежнему громким детским, серебряным смехом, а только улыбалась сдержанной улыбкой, когда смешил ее Штольц. Иногда даже ей как будто было досадно, что она не может засмеяться.

Он тотчас увидел, что ее смешить уже нельзя: часто взглядом и несимметрично лежащими одна над другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнется, продолжает молча глядеть на него, как будто с упреком в легкомыслии или с нетерпением, или вдруг вместо ответа на шутку сделает глубокий вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор.

Иногда в ней выражалось такое внутреннее утомление от ежедневной людской пустой беготни и болтовни, что Штольцу приходилось внезапно переходить в другую сферу, в которую он редко и неохотно пускался с женщинами. Сколько мысли, изворотливости ума тратилось единственно на то, чтоб глубокий, вопрошающий взгляд Ольги прояснялся и успокоивался, не жаждал, не искал вопросительно чего-нибудь дальше, где-нибудь мимо его!

Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства, огня и всё свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.

Он к концу дня приходил иногда домой измученный этой борьбой и бывал счастлив, когда выходил победителем.

«Как она созрела, Боже мой! как развилась эта девочка! Кто же был ее учителем? Где она брала уроки жизни? У барона? Там гладко, не почерпнешь в его щегольских фразах ничего! Не у Ильи же!..»

И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на другой день к ней, и уже осторожно, с боязнью читал ее лицо, затрудняясь часто и побеждая только с помощью всего своего ума и знания жизни вопросы, сомнения, требования - всё, что всплывало в чертах Ольги.

Он, с огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал всё новые черты и факты и всё не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, всё просит опыта и жизни.

Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса. И вдруг на лице ее заставал уже готовые вопросы, во взгляде настойчивое требование отчета. И незаметно, невольно, мало-помалу он выкладывал перед ней, что он осмотрел, зачем.

Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем и что живет этой жизнью со дня приезда Ольги.

Почти бессознательно, как перед самим собой, он вслух при ней делал оценку приобретенного им сокровища и удивлялся себе и ей; потом поверял заботливо, не осталось ли вопроса в ее взгляде, лежит ли заря удовлетворенной мысли на лице и провожает ли его взгляд ее как победителя.

Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.

Какая жаркая заря охватывала бледное лицо Ольги, когда он, не дожидаясь вопросительного и жаждущего взгляда, спешил бросать перед ней, с огнем и энергией, новый запас, новый материал!

И сам он как полно счастлив был, когда ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли вопроса в ее глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?

Чем важнее, сложнее был вопрос, чем внимательнее он поверял его ей, тем долее и пристальнее останавливался на нем ее признательный взгляд, тем этот взгляд был теплее, глубже, сердечнее.

«Это дитя, Ольга! - думал он в изумлении. - Она перерастает меня!»

Он задумывался над Ольгой, как никогда и ни над чем не задумывался.

Весной они все уехали в Швейцарию. Штольц еще в Париже решил, что отныне без Ольги ему жить нельзя. Решив этот вопрос, он начал решать и вопрос о том, может ли жить без него Ольга. Но этот вопрос не давался ему так легко.

Он подбирался к нему медленно, с оглядкой, осторожно, шел то ощупью, то смело и думал, вот-вот он близко у цели, вот уловит какой-нибудь несомненный признак, взгляд, слово, скуку или радость: еще нужно маленький штрих, едва заметное движение бровей Ольги, вздох ее, и завтра тайна падет: он любим!

На лице у ней он читал доверчивость к себе до ребячества; она глядела иногда на него, как ни на кого не глядела, а разве глядела бы так только на мать, если б у ней была мать.

Приход его, досуги, целые дни угождения она не считала одолжением, лестным приношением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью, как будто он был ее брат, отец, даже муж: а это много, это всё. И сама, в каждом слове, в каждом шаге с ним, была так свободна и искренна, как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет.

Он, конечно, был горд этим, но ведь этим мог гордиться и какой-нибудь пожилой, умный и опытный дядя, даже барон, если б он был человек с светлой головой, с характером.

Нет, она так сознательно покоряется ему. Правда, глаза ее горят, когда он развивает какую-нибудь идею или обнажает душу перед ней; она обливает его лучами взгляда, но всегда видно за что; иногда сама же она говорит и причину. А в любви заслуга приобретается так слепо, безотчетно, и в этой-то слепоте и безотчетности и лежит счастье. Оскорбляется она, сейчас же видно, за что оскорблена.

Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять всё точно задернется флёром; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы! Да вы мне всё расскажете и так передадите, что как будто я сама была там».

И очарование разрушено этим явным, не скрываемым ни перед кем желанием и этой пошлой, форменной похвалой его искусству рассказывать. Он только соберет все мельчайшие черты, только удастся ему соткать тончайшее кружево, остается закончить какую-нибудь петлю - вот ужо, вот сейчас...

И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так что он не раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил. Оборотится - она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.

Она выслушает так просто и поверит. Даже сомнения, лукавой улыбки нет у нее.

«Любит или не любит? - играли у него в голове два вопроса. Если любит, отчего же она так осторожна, так скрытна? Если не любит, отчего так предупредительна, покорна?»

Он уехал на неделю из Парижа в Лондон и пришел сказать ей об этом в самый день отъезда, не предупредив заранее.

Если б она вдруг испугалась, изменилась в лице - вот и кончено, тайна поймана, он счастлив! А она крепко пожала ему руку, опечалилась: он был в отчаянии.

Мне ужасно скучно будет, - сказала она, - плакать готова, я точно сирота теперь. Ma tante! Посмотрите, Андрей Иваныч едет! - плаксиво прибавила она.

Она срезала его.

«Еще к тетке обратилась! - думал он, - этого недоставало! Вижу, что ей жаль, что любит, пожалуй... да этой любви можно, как товару на бирже, купить во столько-то времени, на столько-то внимания, угодливости... Не ворочусь, - угрюмо думал он. - Прошу покорно, Ольга, девочка! по ниточке, бывало, ходила. Что с ней?»

И он погружался в глубокую задумчивость.

Что с ней? Он не знал безделицы, что она любила однажды, что уже перенесла, насколько была способна, девический период неуменья владеть собой, внезапной краски, худо скрытой боли в сердце, лихорадочных признаков любви, первой ее горячки.

Знай он это, он бы узнал если не ту тайну, любит ли она его или нет, так по крайней мере узнал бы, отчего так мудрено стало разгадать, что делается с ней.

В Швейцарии они перебывали везде, куда ездят путешественники. Но чаще и с большей любовью останавливались в мало посещаемых затишьях. Их, или по крайней мере Штольца, так занимало «свое собственное дело», что они утомлялись от путешествия, которое для них отодвигалось на второй план.

Он ходил за ней по горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка сидит в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.

Оно бы и хорошо: и тепло, и светло станет на сердце, да вдруг она окинет потом взглядом местность и оцепенеет, забудется в созерцательной дремоте - и его уже нет перед ней.

Чуть он пошевелится, напомнит о себе, скажет слово, она испугается, иногда вскрикнет: явно, что забыла, тут ли он или далеко, просто - есть ли он на свете.

Зато после, дома, у окна, на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успеет мелькнуть луч благодарности за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие глаза говорят ему, что она хочет слушать его.

Она слушает неподвижно, но не проронит слова, не пропустит ни одной черты. Он замолчит, она еще слушает, глаза еще спрашивают, и он на этот немой вызов продолжает высказываться с новой силой, с новым увлечением.

Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные, глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом...

Всё бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти, как не хотел ее и Обломов, только по другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у источника, чтоб черпнуть и упиться в нем и потом всю жизнь знать, откуда бьет этот ключ счастья...

Любит ли она или нет? - говорил он с мучительным волнением, почти до кровавого пота, чуть не до слез.

У него всё более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а жизни. Ни для чего другого не было теперь места у него в душе.

Кажется, в эти полгода зараз собрались и разыгрались над ним все муки и пытки любви, от которых он так искусно берегся в встречах с женщинами.

Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, - что было чуждо ему доселе, - как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.

С него немного спала спесивая уверенность в своих силах; он уже не шутил легкомысленно, слушая рассказы, как иные теряют рассудок, чахнут от разных причин, между прочим... от любви.

Ему становилось страшно.

Нет, я положу конец этому, - сказал он, - я загляну ей в душу, как прежде, и завтра - или буду счастлив, или уеду!

Он пошел прямо к цели, то есть к Ольге.

А что же Ольга? Она не замечала его положения или была бесчувственна к нему?

Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от нежного проявления другого чувства. Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, никем не навеянной ей нравственности. Она была выше этой пошлой слабости.

Остается предположить одно, что ей нравилось, без всяких практических видов, это непрерывное, исполненное ума и страсти поклонение такого человека, как Штольц. Конечно, нравилось: это поклонение восстановляло ее оскорбленное самолюбие и мало-помалу опять ставило ее на тот пьедестал, с которого она упала; мало-помалу возрождалась ее гордость.

Но как же она думала: чем должно разрешиться это поклонение? Не может же оно всегда выражаться в этой вечной борьбе пытливости Штольца с ее упорным молчанием. По крайней мере предчувствовала ли она, что вся эта борьба его не напрасна, что он выиграет дело, в которое положил столько воли и характера? Даром ли он тратит это пламя, блеск? Потонет ли в лучах этого блеска образ Обломова и той любви?..

Она ничего этого не понимала, не сознавала ясно и боролась отчаянно с этими вопросами, сама с собой, и не знала, как выйти из хаоса.

Как ей быть? Оставаться в нерешительном положении нельзя: когда-нибудь от этой немой игры и борьбы запертых в груди чувств дойдет до слов - что она ответит о прошлом! Как назовет его и как назовет то, что чувствует к Штольцу?

Если она любит Штольца, что же такое была та любовь? - кокетство, ветреность или хуже? Ее бросало в жар и краску стыда при этой мысли. Такого обвинения она не взведет на себя.

Если же то была первая, чистая любовь, что такое ее отношения к Штольцу? - Опять игра, обман, тонкий расчет, чтоб увлечь его к замужеству и покрыть этим ветреность своего поведения?.. Ее бросало в холод, и она бледнела от одной мысли.

А не игра, не обман, не расчет - так... опять любовь?

От этого предположения она терялась: вторая любовь - чрез семь, восемь месяцев после первой! Кто ж ей поверит? Как она заикнется о ней, не вызвав изумления, может быть... презрения! Она и подумать не смеет, не имеет права!

Она порылась в своей опытности: там о второй любви никакого сведения не отыскалось. Вспомнила про авторитеты теток, старых дев, разных умниц, наконец, писателей, «мыслителей о любви», - со всех сторон слышит неумолимый приговор: «Женщина истинно любит только однажды». И Обломов так изрек свой приговор. Вспомнила о Соничке, как бы она отозвалась о второй любви, но от приезжих из России слышала, что приятельница ее перешла на третью...

Нет, нет у ней любви к Штольцу, решала она, и быть не может! Она любила Обломова, и любовь эта умерла, цвет жизни увял навсегда! У ней только дружба к Штольцу, основанная на его блистательных качествах, потом на дружбе его к ней, на внимании, на доверии.

Так она отталкивала мысль, даже возможность о любви к старому своему другу.

Вот причина, по которой Штольц не мог уловить у ней на лице и в словах никакого знака, ни положительного равнодушия, ни мимолетной молнии, даже искры чувства, которое хоть бы на волос выходило за границы теплой, сердечной, но обыкновенной дружбы.

Чтоб кончить всё это разом, ей оставалось одно: заметив признаки рождающейся любви в Штольце, не дать ей пищи и хода и уехать поскорей. Но она уже потеряла время: это случилось давно, притом надо было ей предвидеть, что чувство разыграется у него в страсть; да это и не Обломов: от него никуда не уедешь.

Положим, это было бы физически и возможно, но ей морально невозможен отъезд: сначала она пользовалась только прежними правами дружбы и находила в Штольце, как и давно, то игривого, остроумного, насмешливого собеседника, то верного и глубокого наблюдателя явлений жизни - всего, что случалось с ними или проносилось мимо их, что их занимало.

Но чем чаще они виделись, тем больше сближались нравственно, тем роль его становилась оживленнее: из наблюдателя он нечувствительно перешел в роль истолкователя явлений, ее руководителя. Он невидимо стал ее разумом и совестью, и явились новые права, новые тайные узы, опутавшие всю жизнь Ольги, всё, кроме одного заветного уголка, который она тщательно прятала от его наблюдения и суда.

Она приняла эту нравственную опеку над своим умом и сердцем и видела, что и сама получила на свою долю влияние на него. Они поменялись правами; она как-то незаметно, молча допустила размен.

Как теперь вдруг всё отнять?.. Да притом в этом столько... столько занятия... удовольствия, разнообразия... жизни... Что она вдруг станет делать, если не будет этого? И когда ей приходила мысль бежать - было уже поздно, она была не в силах.

Каждый проведенный не с ним день, не поверенная ему и не разделенная с ним мысль - всё это теряло для нее свой цвет и значение.

«Боже мой! Если б она могла быть его сестрой! - думалось ей. - Какое счастье иметь вечные права на такого человека, не только на ум, но и на сердце, наслаждаться его присутствием законно, открыто, не платя за то никакими тяжелыми жертвами, огорчениями, доверенностью жалкого прошедшего. А теперь что я такое? Уедет он - я не только не имею права удержать его, но должна желать разлуки; а удержу - что я скажу ему, по какому праву хочу его ежеминутно видеть, слышать?.. Потому что мне скучно, что я тоскую, что он учит, забавляет меня, что он мне полезен и приятен. Конечно, это причина, но не право. А я что взамен приношу ему? Право любоваться мною бескорыстно и не сметь подумать о взаимности, когда столько других женщин сочли бы себя счастливыми...»

Она мучилась и задумывалась, как она выйдет из этого положения, и не видела никакой цели, конца. Впереди был только страх его разочарования и вечной разлуки. Иногда приходило ей в голову открыть ему всё, чтоб кончить разом и свою, и его борьбу, да дух захватывало, лишь только она задумает это. Ей было стыдно, больно.

Страннее всего то, что она перестала уважать свое прошедшее, даже начала его стыдиться, с тех пор как стала неразлучна с Штольцем, как он овладел ее жизнью. Узнай барон, например, или другой кто-нибудь, она бы, конечно, смутилась, ей было бы неловко, но она не терзалась бы так, как терзается теперь при мысли, что об этом узнает Штольц.

Она с ужасом представляла себе, что выразится у него на лице, как он взглянет на нее, что скажет, что будет думать потом? Она вдруг покажется ему такой ничтожной, слабой, мелкой. Нет, нет, ни за что!

Она стала наблюдать за собой и с ужасом открыла, что ей не только стыдно прошлого своего романа, но и героя... Тут жгло ее и раскаяние в неблагодарности за глубокую преданность ее прежнего друга.

Может быть, она привыкла бы и к своему стыду, обтерпелась бы: к чему не привыкает человек! если б ее дружба к Штольцу была чужда всяких корыстолюбивых помыслов и желаний. Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви; всё обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями - счастья с Штольцем...

Тогда-то она обливала слезами свое прошедшее и не могла смыть. Она отрезвлялась от мечты и еще тщательнее спасалась за стеной непроницаемости, молчания и того дружеского равнодушия, которое терзало Штольца. Потом, забывшись, увлекалась опять бескорыстно присутствием друга, была очаровательна, любезна, доверчива, пока опять незаконная мечта о счастье, на которое она утратила права, не напомнит ей, что будущее для нее потеряно, что розовые мечты уже назади, что опал цвет жизни.

Вероятно, с летами она успела бы помириться с своим положением и отвыкла бы от надежд на будущее, как делают все старые девы, и погрузилась бы в холодную апатию или стала бы заниматься добрыми делами; но вдруг незаконная мечта ее приняла более грозный образ, когда из нескольких вырвавшихся у Штольца слов она ясно увидела, что потеряла в нем друга и приобрела страстного поклонника. Дружба утонула в любви.

Она была бледна в то утро, когда открыла это, не выходила целый день, волновалась, боролась с собой, думала, что ей делать теперь, какой долг лежит на ней, - и ничего не придумала. Она только кляла себя, зачем она вначале не победила стыда и не открыла Штольцу раньше прошедшее, а теперь ей надо победить еще ужас.

Бывали припадки решимости, когда в груди у ней наболит, накипят там слезы, когда ей хочется броситься к нему и не словами, а рыданиями, судорогами, обмороками рассказать про свою любовь, чтоб он видел и искупление.

Она слыхала, как поступают в подобных случаях другие. Соничка, например, сказала своему жениху про корнета, что она дурачила его, что он мальчишка, что она нарочно заставляла ждать его на морозе, пока она выйдет садиться в карету, и т. д.

Соничка не задумалась бы сказать и про Обломова, что пошутила с ним, для развлечения, что он такой смешной, что можно ли любить «такой мешок», что этому никто не поверит. Но такой образ поведения мог бы быть оправдан только мужем Сонички и многими другими, но не Штольцем.

Ольга могла бы благовиднее представить дело, сказать, что хотела извлечь Обломова только из пропасти и для того прибегала, так сказать, к дружескому кокетству... чтоб оживить угасающего человека и потом отойти от него. Но это было бы уж чересчур изысканно, натянуто и во всяком случае фальшиво... Нет, нет спасения!

«Боже, в каком я омуте! - терзалась Ольга про себя. - Открыть!.. Ах нет! пусть он долго, никогда не узнает об этом! А не открыть - всё равно что воровать. Это похоже на обман, на заискиванье. Боже, помоги мне!..» Но помощи не было.

Как ни наслаждалась она присутствием Штольца, но по временам она лучше бы желала не встречаться с ним более, пройти в жизни его едва заметною тенью, не мрачить его ясного и разумного существования незаконною страстью.

Она бы потосковала еще о своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в душе память о нем, потом... потом, может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, заботливой женой и матерью, а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протерпела бы жизнь. Ведь все так делают!

Но тут не в ней одной дело, тут замешан другой, и этот другой на ней покоит лучшие и конечные жизненные надежды.

«Зачем... я любила?» - в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать, а она думала тогда, что книга ее жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала вопрос любви, жизни, так всё казалось ей ясно - и всё запуталось в неразрешимый узел.

Она поумничала, думала, что стоит только глядеть просто, идти прямо - и жизнь послушно, как скатерть, будет расстилаться под ногами, и вот!.. Не на кого даже свалить вину: она одна преступна!

Ольга, не подозревая, зачем пришел Штольц, беззаботно встала с дивана, положила книгу и пошла ему навстречу.

Я не мешаю вам? - спросил он, садясь к окну в ее комнате, обращенному на озеро. - Вы читали?

Тем лучше: мне нужно поговорить с вами, - заметил он серьезно, подвинув ей другое кресло к окну.

Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив голову, не поднимая глаз, сидела в мучительном положении. Ей хотелось бы быть в это время за сто верст от того места.

В эту минуту, как молния, сверкнуло у ней в памяти прошедшее. «Суд настал! Нельзя играть в жизнь, как в куклы! - слышался ей какой-то посторонний голос. - Не шути с ней - расплатишься!»

Они молчали несколько минут. Он очевидно собирался с мыслями. Ольга боязливо вглядывалась в его похудевшее лицо, в нахмуренные брови, в сжатые губы с выражением решительности.

«Немезида!..» - думала она, внутренно вздрагивая. Оба как будто готовились к поединку.

Вы, конечно, угадываете, Ольга Сергевна, о чем я хочу говорить? - сказал он, глядя на нее вопросительно.

Он сидел в простенке, который скрывал его лицо, тогда как свет от окна прямо падал на нее, и он мог читать, что было у ней на уме.

Как я могу знать? - отвечала она тихо.

Перед этим опасным противником у ней уж не было ни той силы воли и характера, ни проницательности, ни уменья владеть собой, с какими она постоянно являлась Обломову.

Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытному поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «Как я могу знать?» - она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.

Не знаете? - сказал он простодушно. - Хорошо, я скажу...

Ах нет! - вдруг вырвалось у ней.

Она схватила его за руку и глядела на него, как будто моля о пощаде.

Вот видите, я угадал, что вы знаете! - сказал он. - Отчего же «нет»? - прибавил потом с грустью.

Она молчала.

Если вы предвидели, что я когда-нибудь выскажусь, то знали, конечно, что и отвечать мне? - спросил он.

Предвидела и мучилась! - сказала она, откидываясь на спинку кресел и отворачиваясь от света, призывая мысленно скорее сумерки себе на помощь, чтоб он не читал борьбы смущения и тоски у ней на лице.

Мучились! Это страшное слово, - почти шепотом произнес он, - это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут всё! Но благодарю и за то, - прибавил он с глубоким вздохом, - я вышел из хаоса, из тьмы и знаю по крайней мере, что мне делать. Одно спасенье - бежать скорей!

Он встал.

Нет, ради Бога, нет! - бросившись к нему, схватив его опять за руку, с испугом и мольбой заговорила она. - Пожалейте меня: что со мной будет?

Он сел, и она тоже.

Но я вас люблю, Ольга Сергевна! - сказал он почти сурово. - Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочется: полного торжества? чтоб я зачах или рехнулся? Покорно благодарю!

Она изменилась в лице.

Уезжайте! - сказала она с достоинством подавленной обиды и вместе глубокой печали, которой не в силах была скрыть.

Простите, виноват! - извинялся он. - Вот мы, не видя ничего, уж и поссорились. Я знаю, что вы не можете хотеть этого, но вы не можете и стать в мое положение, и оттого вам странно мое движение - бежать. Человек иногда бессознательно делается эгоистом.

Она переменила положение в кресле, как будто ей неловко было сидеть, но ничего не сказала.

Ну пусть бы я остался: что из этого? - продолжал он. - Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она всё будет моя. Дружба - вещь хорошая, Ольга Сергевна, когда она - любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание о любви между стариками. Но Боже сохрани, если она с одной стороны дружба, с другой - любовь. Я знаю, что вам со мной не скучно, но мне-то с вами каково?

Да, если так, уезжайте, Бог с вами! - чуть слышно прошептала она.

Остаться! - размышлял он вслух, - ходить по лезвию ножа - хороша дружба!

А мне разве легче? - неожиданно возразила она.

Вам отчего? - спросил он с живостью. - Вы... вы не любите...

Не знаю, клянусь Богом, не знаю! Но если вы... если изменится как-нибудь моя настоящая жизнь, что со мной будет? - уныло, почти про себя прибавила она.

Как я должен понимать это? Вразумите меня, ради Бога! - придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный ее словами и глубоким, непритворным тоном, каким они были сказаны.

Он старался разглядеть ее черты. Она молчала. У ней горело в груди желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолковать его иначе, нежели как он понял; но как растолковать - она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнетом рокового недоумения, в фальшивом положении, что обоим тяжело от этого и что он только мог или она, с его помощию, могла привести в ясность и в порядок и прошедшее, и настоящее. Но для этого нужно перейти бездну, открыть ему, что с ней было: как она хотела и как боялась - его суда!

Я сама ничего не понимаю; я больше в хаосе, во тьме, нежели вы! - сказала она.

Послушайте, верите ли вы мне? - спросил он, взяв ее за руку.

Безгранично, как матери, - вы это знаете, - отвечала она слабо.

Расскажите же мне, что было с вами с тех пор, как мы не видались. Вы непроницаемы теперь для меня, а прежде я читал на лице ваши мысли: кажется, это одно средство для нас понять друг друга. Согласны вы?

Ах да, это необходимо... надо кончить чем-нибудь... - проговорила она с тоской от неизбежного признания. «Немезида! Немезида!» - думала она, клоня голову к груди.

Она потупилась и молчала. А ему в душу пахнуло ужасом от этих простых слов и еще более от ее молчания.

«Она терзается! Боже! Что с ней было?» - с холодеющим лбом думал он и чувствовал, что у него дрожат руки и ноги. Ему вообразилось что-то очень страшное. Она всё молчит и видимо борется с собой.

Итак... Ольга Сергевна... - торопил он.

Она молчала, только опять сделала какое-то нервное движение, которого нельзя было разглядеть в темноте, лишь слышно было, как шаркнуло ее шелковое платье.

Я собираюсь с духом, - сказала она наконец, - как трудно, если б вы знали! - прибавила потом, отворачиваясь в сторону, стараясь одолеть борьбу.

Ей хотелось, чтоб Штольц узнал всё не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и ее лицо было уж в тени: мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.

«Боже мой! Как я должна быть виновата, если мне так стыдно, больно!» - мучилась она внутренно.

А давно ли она с такой уверенностью ворочала своей и чужой судьбой, была так умна, сильна! И вот настал ее черед дрожать, как девочке! Стыд за прошлое, пытка самолюбия за настоящее, фальшивое положение терзали ее... Невыносимо!

Я вам помогу... вы... любили?.. - насилу выговорил Штольц - так стало больно ему от собственного слова.

Она подтвердила молчанием. А на него опять пахнуло ужасом.

Кого же? Это не секрет? - спросил он, стараясь выговаривать твердо, но сам чувствовал, что у него дрожат губы.

А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было нечего: как человек, который, в минуту крайней опасности, кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова!»

Он остолбенел. Минуты две длилось молчание.

Обломова! - повторил он в изумлении. - Это неправда! - прибавил потом положительно, понизив голос.

Правда! - покойно сказала она.

Обломова! - повторил он вновь. - Не может быть! - прибавил опять уверительно. - Тут есть что-то: вы не поняли себя, Обломова или, наконец, любви.

Она молчала.

Это не любовь, это что-нибудь другое, говорю я! - настойчиво твердил он.

Да, я кокетничала с ним, водила за нос, сделала несчастным... потом, по вашему мнению, принимаюсь за вас! - произнесла она сдержанным голосом, и в голосе ее опять закипели слезы обиды.

Милая Ольга Сергевна! Не сердитесь, не говорите так: это не ваш тон. Вы знаете, что я не думаю ничего этого. Но в мою голову не входит, я не понимаю, как Обломов...

Он стόит, однако ж, вашей дружбы; вы не знаете, как ценить его: отчего ж он не стόит любви? - защищала она.

Я знаю, что любовь менее взыскательна, нежели дружба, - сказал он, - она даже часто слепа, любят не за заслуги - всё так. Но для любви нужно что-то такое, иногда пустяки, чего ни определить, ни назвать нельзя и чего нет в моем несравненном, но неповоротливом Илье. Вот почему я удивляюсь. Послушайте, - продолжал он с живостью, - мы никогда не дойдем так до конца, не поймем друг друга. Не стыдитесь подробностей, не пощадите себя на полчаса, расскажите мне всё, а я скажу вам, что это такое было, и даже, может быть, что будет... Мне всё кажется, что тут... не то... Ах, если б это была правда! - прибавил он с одушевлением. - Если б Обломова, а не другого! Обломова! Ведь это значит, что вы принадлежите не прошлому, не любви, что вы свободны... Расскажите, расскажите скорей! - покойным, почти веселым голосом заключил он.

Да, ради Бога! - доверчиво ответила она, обрадованная, что часть цепей с нее снята. - Одна я с ума схожу. Если б вы знали, как я жалка! Я не знаю, виновата ли я или нет, стыдиться ли мне прошедшего, жалеть ли о нем, надеяться ли на будущее или отчаиваться... Вы говорили о своих мучениях, а моих не подозревали. Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет матери, что я была как в лесу... - тихо, упавшим голосом прибавила она. - Нет, - торопливо поправилась потом, - не щадите меня. Если это была любовь, то... уезжайте. - Она остановилась на минуту. - И приезжайте после, когда заговорит опять одна дружба. Если же это была ветреность, кокетство, то казните, бегите дальше и забудьте меня. Слушайте.

Он в ответ крепко пожал ей обе руки.

Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего ума в чужой всё, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг упала в омут горя и сомнений.

Она рассказала о прогулках, о парке, о своих надеждах, о просветлении и падении Обломова, о ветке сирени, даже о поцелуе. Только прошла молчанием душный вечер в саду - вероятно, потому, что всё еще не решила, что за припадок с ней случился тогда.

Сначала слышался только ее смущенный шепот, но по мере того как она говорила, голос ее становился явственнее и свободнее; от шепота он перешел в полутон, потом возвысился до полных грудных нот. Кончила она покойно, как будто пересказывала чужую историю.

Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до этой минуты она боялась заглянуть пристально. На многое у ней открывались глаза, и она смело бы взглянула на своего собеседника, если б не было темно.

Она кончила и ждала приговора. Но ответом была могильная тишина.

Что он? Не слыхать ни слова, ни движения, даже дыхания, как будто никого не было с нею.

Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Всё прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она... он бы всё понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужели дело ее потеряно?..

Ей стало опять страшно...

Отворились двери, и две свечи, внесенные горничной, озарили светом их угол.

Она бросила на него робкий, но жадный, вопросительный взгляд. Он сложил руки крестом и смотрит на нее такими кроткими, открытыми глазами, наслаждается ее смущением.

У ней сердце отошло, отогрелось. Она успокоительно вздохнула и чуть не заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к нему. Она была счастлива, как дитя, которое простили, успокоили и обласкали.

Всё? - спросил он тихо.

Всё! - сказала она.

А письмо его?

Она вынула из портфеля письмо и подала ему. Он подошел к свечке, прочел и положил на стол. А глаза опять обратились на нее с тем же выражением, какого она уж давно не видала в нем.

Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг. В лице у него ни тени страдания, ни сомнения. Он взял ее за обе руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко задумался. Она притихла в свою очередь и, не смигнув, наблюдала движение его мысли на лице.

Вдруг он встал.

Боже мой, если б я знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! - сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда целого света!

Он уж владел опять собой, был весел; но ей мало было этого. Она видела, что она оправдана; но ей, как подсудимой, хотелось знать приговор. А он взял шляпу.

Куда вы? - спросила она.

Вы взволнованы, отдохните! - сказал он. - Завтра поговорим.

Вы хотите, чтоб я не спала всю ночь? - перебила она, удерживая его за руку и сажая на стул. - Хотите уйти, не сказав, что это... было, что я теперь, что я... буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто накажет меня, если я стόю, или... кто простит? - прибавила она и взглянула на него с такой нежной дружбой, что он бросил шляпу и чуть сам не бросился пред ней на колени.

Ангел - позвольте сказать - мой! - говорил он. - Не мучьтесь напрасно: ни казнить, ни миловать вас не нужно. Мне даже нечего и прибавлять к вашему рассказу. Какие могут быть у вас сомнения? Вы хотите знать, что это было, назвать по имени? Вы давно знаете... Где письмо Обломова? - Он взял письмо со стола.

Слушайте же! - и читал: - «Ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках!.. Вы ошиблись (читал Штольц, ударяя на этом слове): пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите - он придет, и тогда вы очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку...» - Видите, как это верно! - сказал он. - Вам было и стыдно, и досадно за... ошибку. К этому нечего прибавить. Он был прав, а вы не поверили, и в этом вся ваша вина. Вам бы тогда и разойтись; но его одолела ваша красота... а вас трогала... его голубиная нежность! - чуть-чуть насмешливо прибавил он.

Я не поверила ему, я думала, что сердце не ошибается.

Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, - прибавил он, - воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с другой... А вы боялись, что не будет другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь...

А слезы? - сказала она. - Разве они не от сердца были, когда я плакала? Я не лгала, я была искренна...

Боже мой! О чем не заплачут женщины? Вы сами же говорите, что вам было жаль букета сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного привычки... Сколько причин для слез!

И свидания наши, прогулки тоже ошибка? Вы помните, что я... была у него... - досказала она с смущением и сама, кажется, хотела заглушить свои слова. Она старалась сама обвинять себя затем только, чтоб он жарче защищал ее, чтоб быть всё правее и правее в его глазах.

Из рассказа вашего видно, что в последних свиданиях вам и говорить было не о чем. У вашей так называемой «любви» не хватало и содержания; она дальше пойти не могла. Вы еще до разлуки разошлись и были верны не любви, а призраку ее, который сами выдумали, - вот и вся тайна.

А поцелуй? - шепнула она так тихо, что он не слыхал, а догадался.

О, это важно, - с комической строгостью произнес он, - за это надо было лишить вас... одного блюда за обедом. - Он глядел на нее всё с большей лаской, с большей любовью.

Шутка не оправдание такой «ошибки»! - возразила она строго, обиженная его равнодушием и небрежным тоном. - Мне легче было бы, если б вы наказали меня каким-нибудь жестким словом, назвали бы мой проступок его настоящим именем.

Я бы и не шутил, если б дело шло не об Илье, а о другом, - оправдывался он, - там ошибка могла бы кончиться... бедой: но я знаю Обломова...

Другой, никогда! - вспыхнув, перебила она. - Я узнала его больше, нежели вы...

Вот видите! - подтвердил он.

Но если б он... изменился, ожил, послушался меня и... разве я не любила бы его тогда? Разве и тогда была бы ложь, ошибка? - говорила она, чтоб осмотреть дело со всех сторон, чтоб не осталось ни малейшего пятна, никакой загадки.

То есть если б на его месте был другой человек, - перебил Штольц, - нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы в любовь, упрочились, и тогда... Но это другой роман и другой герой, до которого нам дела нет.

Она вздохнула, как будто сбросила последнюю тяжесть с души. Оба молчали.

Ах, какое счастье... выздоравливать, - медленно произнесла она, как будто расцветая, и обратила к нему взгляд такой глубокой признательности, такой горячей, небывалой дружбы, что в этом взгляде почудилась ему искра, которую он напрасно ловил почти год. По нем пробежала радостная дрожь.

Нет, выздоравливаю я! - сказал он и задумался. - Ах, если б только я мог знать, что герой этого романа - Илья! Сколько времени ушло, сколько крови испортилось! За что? Зачем! - твердил он почти с досадой.

Но вдруг он как будто отрезвился от этой досады, очнулся от тяжелого раздумья. Лоб разгладился, глаза повеселели.

Но, видно, это было неизбежно: зато как я покоен теперь и... как счастлив! - с упоением прибавил он.

Как сон, как будто ничего не было! - говорила она задумчиво, едва слышно, удивляясь своему внезапному возрождению. - Вы вынули не только стыд, раскаяние, но и горечь, боль - всё... Как это вы сделали? - тихо спросила она. - И всё это пройдет, эта... ошибка?

Да уж, я думаю, и прошло! - сказал он, взглянув на нее в первый раз глазами страсти и не скрывая этого, - то есть всё, что было.

А что... будет... не ошибка... истина? - спрашивала она, не договаривая.

Вот тут написано, - решил он, взяв опять письмо: - «Пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придет, и вы очнетесь...» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не года, а целой жизни для той любви, только не знаю... кого? - досказал он, впиваясь в нее глазами.

Она потупила глаза и сжала губы, но сквозь веки порывались наружу лучи, губы удерживали улыбку, но не удержали. Она взглянула на него и засмеялась так от души, что у ней навернулись даже слезы.

Я вам сказал, что с вами было и даже что будет, Ольга Сергевна, - заключил он. - А вы мне ничего не скажете в ответ на мой вопрос, который не дали кончить.

Но что я могу сказать? - в смущении говорила она. - Имела ли бы я право, если б могла сказать то, что вам так нужно и чего... вы так стόите? - шепотом прибавила и стыдливо взглянула на него.

Во взгляде опять почудились ему искры небывалой дружбы; опять он дрогнул от счастья.

Не торопитесь, - прибавил он, - скажите, чего я стόю, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или... оставаться?

Послушайте: вы кокетничаете со мной! - вдруг весело сказала она.

О нет! - с важностью заметил он. - Это не давешний вопрос, теперь он имеет другой смысл: если я останусь, то... на каких правах?

Она вдруг смутилась.

Видите, что я не кокетничаю! - смеялся он, довольный, что поймал ее. - Ведь нам, после нынешнего разговора, надо быть иначе друг с другом: мы оба уж не те, что были вчера.

Я не знаю... - шептала она, еще более смущенная.

Позволите мне дать вам совет?

Говорите... я слепо исполню! - почти с страстною покорностью прибавила она.

Выдьте за меня замуж, в ожидании, пока он придет!

Еще не смею... - шептала она, закрывая лицо руками, в волнении, но счастливая.

Отчего ж не смеете? - шепотом же спросил он, наклоняя ее голову к себе.

А это прошлое? - шептала она опять, кладя ему голову на грудь, как матери.

Он тихонько отнял ее руки от лица, поцеловал в голову и долго любовался ее смущением, с наслаждением глядел на выступившие у ней и поглощенные опять глазами слезы.

Поблекнет, как ваша сирень! - заключил он. - Вы взяли урок: теперь настала пора пользоваться им. Начинается жизнь: отдайте мне ваше будущее и не думайте ни о чем - я ручаюсь за всё. Пойдемте к тетке.

Поздно ушел к себе Штольц.

«Нашел свое, - думал он, глядя влюбленными глазами на деревья, на небо, на озеро, даже на поднимавшийся с воды туман. - Дождался! Столько лет жажды чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал - всё награждено: вот оно, последнее счастье человека!»

Всё теперь заслонилось в его глазах счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки, замасленные счеты - вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштановые волосы под пудрой - и всё это покрывал какой-то нежный голос, голос Ольги: он в уме слышал ее пение...

Ольга - моя жена! - страстно вздрогнув, прошептал он. - Всё найдено, нечего искать, некуда идти больше!

И в задумчивом чаду счастья шел домой, не замечая дороги, улиц...

Ольга долго провожала его глазами, потом открыла окно, несколько минут дышала ночной прохладой; волнение понемногу улеглось, грудь дышала ровно.

Она устремила глаза на озеро, на даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о чем она думает, что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно в жилах. Она испытывала счастье и не могла определить, где его начало, где границы, что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем...

Я его невеста... - прошептала она.

«Я невеста!» - с гордым трепетом думает девушка, дождавшись этого момента, озаряющего всю ее жизнь, и вырастет высоко, и с высоты смотрит на ту темную тропинку, где вчера шла одиноко и незаметно.

Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также на перекрестке встретился ей он , подал руку и вывел не в блеск ослепительных лучей, а как будто на разлив широкой реки, к пространным полям и дружески улыбающимся холмам. Взгляд ее не зажмурился от блеска, не замерло сердце, не вспыхнуло воображение.

Она с тихой радостью успокоила взгляд на разливе жизни, на ее широких полях и зеленых холмах. Не бегала у ней дрожь по плечам, не горел взгляд гордостью: только когда она перенесла этот взгляд с полей и холмов на того, кто подал ей руку, она почувствовала, что по щеке у ней медленно тянется слеза...

Она всё сидела, точно спала, - так тих был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над ее головой...

Не видала она себя в этом сне завернутою в газы и блонды на два часа и потом в будничные тряпки на всю жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни огни, ни веселые клики; ей снилось счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она еще раз, без трепета гордости и только с глубоким умилением, прошептала: «Я его невеста!»

Сноски

10 Но тетушка сказала только что (фр .).

1859 год. Россия. В журнале «Отечественные записки» опубликован роман Гончарова «Обломов». В произведении речь идет об Илье Ильиче Обломове, его слуге Захаре и об их жизни в Петербурге. Илья Ильич практически не встает с дивана и главными его атрибутами являются Просторный халат, мягкие тапочки и диван. Также автор знакомит нас со Штольцем – лучшим другом Обломова и его аптиподом. Также присутствует любовный сюжет… Финал романа трагичен – Обломов умирает, а вот «обломовщина» живет.

Главная мысль романа «Обломов» в том, что Иван Александрович Гончаров впервые в русской литературе заостряет внимание читателя на таком отрицательном и разрушающем понятии как «обломовщина». Именно это явление является причиной деградации, как отдельного человека, так и всего общества в целом. Это и прослеживается в идейном замысле романа.

Читатель знакомится с главным героем повествования – Ильей Ильичом Обломовым. Ему 32 года. Проживает он вместе со своим слугой Захаром на Гороховой улице в Петербурге. Его дни похожи один на другой словно близнецы. Обычно Илья Обломов лежит в постели. «Ничегонеделание» - это главная черта главного героя. Слуга его не сопротивляется такому распорядку жизни. Его все устраивает.

Наступает новый день и навестить Илью Ильича приходят друг за другом Волков, Пенкин, Судьбинский. Их цель – нарушить мерное течение жизни ленивца. Обломов же, в свою очередь, рассказывает им о своих проблемах, но эти дела гостям не интересны.
У Обломова есть друг – Андрей Штольц. И только он один может помочь разобраться Илье Ильичу с делами.
А пока герой лежит на диване. Ему снится родная деревенька – Обломовка, где он маленький и любопытный мальчишка, а жизнь беззаботная и спокойная. Но сон прерван приездом Штольца.

Дальше начинается повествование об Андрее Штольце, его детстве и юности. Оказывается, что с Обломовым они ровесники, но по всему антиподы. У Штольца прослеживаются немецкие корни и в силу этого он рано сформировался как личность. Он активен и постоянно движется. Андрей даже предпринимает попытки расшевелить Обломова: свозить его в гости, познакомить с разными людьми. Штольцу это удается, потому что Обломов покидает диван и пытается вести активный образ жизни.

В один прекрасный день судьба сводит Обломова с Ольгой Ильинской. Он влюбляется… Но, Ольга очень деятельная натура и многое в укладе жизни Обломова ей решительно не нравится.

Штольцу необходимо уехать по делам. Именно в этот промежуток времени Илья Ильич попадает под влияние Тарантьева и переезжает на Выборгскую сторону. Обломов снова погружается в омут проблем. Ему невыносимо тяжело разобраться с делами. И вот как-то раз он знакомится с Агафьей Пшеницыной. Она настолько уютна, что герой ощущает, что будтобы вернулся в родную Обломовку.

Незаметно все дела в руки берет Пшеницына. Тогда Илья Ильич снова возвращается к состоянию дремы и неги. Нередко он получает встряску – это встречи с Ольгой Ильинской. До Обломова доходят разговоры о предстоящей свадьбе Ольги и Штольца. Но…, Обломов лишь возмущается, а решительных действий против не предпринимает.

Проходит почти год. Обломов все это время болеет. Пшеницына твердой рукой ведет хозяйство. Между ней и Обломовым даже появились нежные чувства. Их жизнь входит в спокойное русло. Наконец, свадьба Ольги и Штольца сыграна.

Проходит еще несколько лет. Штольц навещает своего давнего друга и видит, что в его жизни ничего не меняется. Обломову все равно. Единственное, о чем он просит Андрея – так это забота о сыне Обломова. Спустя некоторое время, Обломов умирает. Агафья Пшеницына полностью посвящает себя сыну.

Роман заканчивается значимыми словами: «Причина… какая причина! Обломовщина!».

Читать краткое содержание романа Гончарова Обломов по главам

Часть1

1 глава

В этой главе автор рассказывает читателю о главном герое Илье Ильиче Обломове, его слуге Захара и описывает их быт. Любимое занятие Обломова – это лежать на диване и размышлять о жизни. В описываемое утро, барин и слуга обсуждали вопрос о возможном съезде с квартиры.

2 глава

Обломову наносят визиты знакомые – Волков, Судьбинский, Пенкин. Обломов пытается с ними посоветоваться о волнующих вопросах – как быть с квартирой и с имением (староста сообщил ему, что он получит на 2 000 меньше)? После их посещений Илья Ильич задумался о том, как они бездумно проживают жизнь. Следующим пришёл к нему Алексеев – безликая личность, о которой нечего сказать. Он выслушал проблемы Обломова, но ничего посоветовать не смог.

3 глава

К Обломову на обед заходит Тарантьев, шумный, грубоватый и хитрый служащий. Читателю поясняется, почему Обломов водит с ними знакомство и приглашает их обедать: в Алексееве он всегда найдёт соглашающегося собеседника и внимательного слушателя, а шумный Тарантьев на короткое время возвращает Обломова к жизни. В первый раз упоминается друг Обломова Штольц.

4 глава

Илья Ильич рассказывает Тарантьеву о своих двух несчастьях. По поводу квартиры, тот посоветовал ему переехать на квартиру к его куме на Выборгскую сторону и пообещал всё устроить. За совет на счёт имения, он потребовал уже денег и только потом сказал, чтобы Обломов сменил старосту, тот его обманывает. Тарантьев и Алексеев уходят, а барин остаётся ждать Штольца.

5 глава

Рассказывается о жизни Обломова. Двенадцать лет живёт в Петербурге, получил чин коллежского секретаря. После смерти родителей ему досталось имение, и он зажил на широкую ногу. Во время службы, Обломов по ошибке отправил не туда важную бумагу и, не став дожидаться наказания начальства, оставил работу. В молодости Илья Ильич был деятельнее, но со временем он стал апатичен и начал избегать общества.

6 глава

Юношей Обломов получил образование, но знаний никаких не приобрёл. Дела в имении шли хуже и хуже, староста советовал барину самому приехать. Но Обломов никуда ехать не хотел. Несмотря на апатичный характер, в нём иногда просыпались желания молодости, но потом они неизменно проходили. О его душевных волнениях знал только верный Захар.

7 глава

Рассказывается о жизни Захара. Захар, как и его хозяин, ленив, любит поворчать на барина, посплетничать о нём. Но он так же горд тем, что прислуживает барину, любит их имение Обломовку и ставит своего хозяина выше остальных.

8 глава

Обломов делает попытки, чтобы написать письмо к губернатору, но безуспешно. Во время этого он ссорится с Захаром потому, что слуга приравнял его к «другим». Обломов доводит своими «жалкими» словами Захара до расстройства. После этого хозяин, выпив квасу, погрузился в дневной сон.

9 глава ()

Обломову снится необычный сон. В этом сне он видит своё детство, роРодители решили дать ему образование и отправили в пансион, где Обломов и познакомился со Штольцем. Учиться он не любил, в пансионе ему не потакали и родители, несмотря на осознание важности образования, нередко поддавались капризам мальчика и оставляли его в Обломовке.

10 глава

Пока барин отдыхал, Захар вышел во двор к другим слугам и принялся ругать его. Но когда они стали неуважительно говорить об Обломове, в Захаре взыграла гордость и он начал во всеуслышание хвалить его.

11 глава

Захар вернулся домой и стал будить Илью Ильича, но тот начал его ругать и вся эта сцена позабавила пришедшего к Обломову Штольца.

Часть 2

1 глава

Рассказывается о детстве Андрея Штольца. Его отец – обрусевший немец, мать – русская, раньше работала гувернанткой. Штольц был сообразительный, деятельный мальчик и по окончании образования, отец сказал ему, что он теперь всего должен добиться сам и дал ему сто рублей. Прощание с отцом было сухим, но какая-то женщина решила благословить его.

2 глава

Штольц был человеком действия. Всё, что бы он не делал, было правильным, простым. Ему хотелось знать как можно больше и полученные знания применять на практике. Но были чужды мечтания, сильные чувства – он старался их избегать. Он любил заезжать к своему другу Обломову, посидеть на его диване и провести время за неторопливой беседой.

3 глава

Обломов советуется с другом. Штольц ему предлагает самому поехать в имение и заняться его благоустройством. Илья Ильич говорит, что успеется, не надо торопиться. В этот же день Штольц всё-таки уговаривает Обломова поехать с ним по делам.

4 глава

Друзья рассуждают о том, какой должна быть жизнь. Обломов философствует о том, что люди стремятся жить быстрее, куда-то торопятся и ему это не по душе. По просьбе Штольца рассказывает о своём видении жизни и семейного счастья. Он описывает идеал жизни как в своём имении. Штольц называет это не жизнью, а обломовщиной.

5 глава

Андрей Штольц знакомит Илью Обломова с Ольгой Ильинской. Барышня шутит над леностью и привычками Обломова, чем смущает его. Ольга исполняет песню, и её пение взволновало душу Обломова. Штольц уезжает за границу, а его друг проводит всё своё время с Ильинской. Во время одной из прогулок он случайно признаётся ей в любви.

6 глава

Обломов рассуждает о том, какой должна быть его жена. Среди женских образов, возникает образ Ольги. Герой переживает, что своим невольным признанием обидел её. Обломов приносит свои извинения. Ольга, видя его волнения, находит подтверждение своей догадке о его чувствах и прощает его.

7 глава

Обломов велит Захару прибраться на даче, которую он снимает неподалеку от Ильинских. Захар ворчит, Анисья предлагает навести порядок самой. Рассказывается о семейной жизни Захара и Анисьи. Барину приносят приглашение на обед к Ильинским. Дорогой Обломов сомневается в чувствах Ольги.

8 глава

Во время обеда Обломов не узнавал своей возлюбленной – в ней не чувствовалось того внутреннего света, который восхищал его. Он не знал, что Ольга начинает всё лучше и быстрее понимать жизнь, становиться женщиной. Обломов решает переехать на Выборгскую сторону. Он говорит об этом Ольге и она не скрывает своей досады. Его воодушевляет это открытие: он понимает, что небезразличен девушке. Ильинская же видит, что благодаря ей в его жизни появилась цель.

9 глава

Ольга понимает, что только после встречи с Обломовым начинает полнее ощущать жизнь. Ни дня не проходит, чтобы Обломов не подумал о своей возлюбленной. Он начал выбираться в общество, читать книги, потому что на все вопросы, Ольга требовала от него ответа. Во время прогулки по горе, она признаётся Обломову в своих чувствах. Он считает барышню идеалом своей возлюбленной.

10 глава

Обломов сомневается в том, а по-настоящему ли любит его Ольга? Размышляя об этом, он решает, что девушка любит не его, а образ, который придуманный ею. Он пишет ей письмо, в котором просит прекратить их встречи. Передав письмо, ему становится интересно, как отреагирует барышня. Видя, как Ильинская читает его послание и плачет, Обломов пытается успокоить девушку. Он говорит, что «любят лишь однажды», и Ольга, соглашаясь с ним, говорит, что она не разлюбит его и не боится своих чувств. После этого он понимает, что письмо было не нужным и просит забыть об этом. Ильинская прощает его.

11 глава

У Ольги случаются нервические приступы. Обломов беспокоится об её здоровье. Они с каждым днём привязываются друг к другу всё сильнее. Во время прогулки они встречают подругу Ильинской с мужем. Обломов понимает, что они себя ведут неправильно и решает сделать Ольге предложение.

12 глава

Обломов делает Ильинской предложение. Она отвечает ему согласием. Ольга признаётся ему, что никогда не хочет с ним расставаться.

Часть 3

1 глава

К Обломову приезжает Тарантьев и спрашивает, когда тот переедет на квартиру к его куме. Илья Ильич отвечает, что передумал снимать квартиру, на что Тарантьев отвечает, что подписан договор, по которому Обломов обязуется выплатить неустойку в 800 рублей и нужно переговорить с братом хозяйки. Обломов в удручённом состоянии.

2 глава

Ольга просит возлюбленного никому не говорить об их помолвке, пока он не благоустроит своё имение и не найдёт новую квартиру. Обломов приезжает на Выборгскую сторону и знакомится с хозяйкой квартиры Пшеницыной. На все его вопросы, та отвечает, что ничего в этом не понимает и ему лучше переговорить с её братом. Обломов, не дождавшись её брата, уезжает.

3 глава

В конце лета Обломов решает пожить на квартире Пшеницыной, пока не найдёт другой. С Ольгой они стали видеться реже, и Ильинская не разрешает говорить о помолвке, пока Обломов не сделает, что обещал. Переговорив с братом хозяйки, Мухояровым, выясняется, что Обломов должен выплатить неустойку в 1000 рублей. Барин понимает, что у него нет таких денег, и обещает попробовать передать квартиру.

4 глава

Обломов пытается найти новую квартиру, но они оказываются слишком дорогими. Он присматривается к хозяйке, ему нравится то, как она ведёт хозяйство. Случайно в театре он слышит разговор молодых людей о себе и Ольге, дома Захар спрашивает, когда свадьба. Обломов начинает бояться, что все уже обо всём догадались.

5 глава

Обломов испугался, что Ольга пришла к нему на свидание одна. Он пытается ей объяснить, что им нужно вести себя осторожнее. Ильинская предлагает рассказать всё тётке. Обломов решает отложить объяснение, так как он ждёт письмо из деревни о том, как обстоят дела в его имении.

6 глава

Обломов решает не ехать к Ильинским. По случайной фразе сказанной хозяйкой, ему начинает казаться, что она знает про Ольгу. Обломов решает притвориться больным и не видеться с барышней какое-то время. Во время своей «болезни» он всё больше сближается с Пшеницыной.

7 глава

Обломов не приезжает на обед и Ольга переживает. Девушка приезжает к нему на Выборгскую сторону. Он рассказывает ей всю правду о том, как он проводил дни в безделье и очень раскаивается в этом. После её ухода к нему снова вернулось желание жить, и он с нетерпением ждёт письма из Обломовки.

8 глава

Приходит письмо. В нём сосед рассказывает, что дом совсем плох и денег в ближайшее время не будет. Обломов пытается найти пути решения этой проблемы.

9 глава

Обломов просит помощи Мухоярова. Тот отказывается быть управляющим в его имении, но советует своего знакомого. Обломов соглашается.

10 глава

Мухояров и Тарантьев встречаются и обсуждают, как ловко им удаётся обманывать Обломова. Брат хозяйки опасается женитьбы квартиранта, Тарантьев успокаивает его. Они решают с помощью знакомого как можно дольше управлять делами Обломова.

11 глава

Обломов рассказывает Ольге о письме и своём решении. Барышня разочаровывается в нём: она понимает, что он не изменится и решает расстаться с ним. Во время прощального разговора, она спрашивает его, почему он без причины губит свой ум, талант, свою жизнь? На что он отвечает, что причина есть – это обломовщина.

12 глава

Обломов тяжело переживает разрыв с Ольгой и заболевает горячкой.

Часть 4

1 глава

Прошёл год с болезни Обломова. Имением управлял знакомый Мухоярова и хозяин не видел нужды ехать туда самому. Постепенно Обломов возвращался к привычному образу жизни, так как быт дома Пшеницыной походил на Обломовку. У Пшеницыной появляются чувства к Обломову, о которых ни она, ни он не подозревают. Обломову просто нравится наблюдать за «работой её локтей».

2 глава

На именины Обломова приезжает Штольц. Он говорит Обломову, что виделся с Ольгой и она счастлива. Штольц интересуется его делами. Увидев отчёты из деревни, понимает, что Обломова обманули. Предлагает ему свою помощь и получает согласие. Штольц просит Обломова не забывать о том, что труд – это цель жизни.

3 глава

Тарантьев и Мухояров обсуждают то, как Штольц расстроил все их планы. Мухояров замечает симпатию между сестрой и Обломовым и решает снова обмануть его. Вместе с Тарантьевым они хотят заставить подписать его бумагу, что он обязуется выплатить долг его сестре за бесчестное поведение.

4 глава

Штольц встречает Ильинских в Париже. Он понимает, что с момента их последней встречи Ольга сильно изменилась. Штольц постепенно осознаёт, что с каждым днём всё сильнее влюбляется в неё. Ольга тоже понимает, что испытывает чувства к нему, но боится рассказать об Обломове. Штольцу удаётся узнать всю правду, и он успокаивает Ольгу, просит её руки. Она соглашается и понимает, что очень счастлива.

5 глава

Тарантьему и Мухоярову удалось провернуть своё дельце, и Обломов вынужден был отдавать Ивану Матвеевичу большую часть своего дохода. После женитьбы брата, хозяйство Пшеницыной пришло в упадок: не было обильного стола, все стало грязным, неопрятным, сам Обломов обленился, обрюзг. Пшеницына переживает и всеми силами пытается ему помочь. Внезапно к ним приезжает Штольц.

6 глава

Обломов приглашает Штольца обедать. За обедом друг говорит, что женат на Ольге. Обломов искренне рад за него. Штольц обеспокоен его жизнью и выясняет, что тот вынужден платить хозяйке долг. Андрей, поговорив с Пшеницыной, понимает, что всё это дело рук её брата. Пшеницына соглашается помочь Штольцу.

7 глава

Мухояров рассказывает Тарантьеву, как его вызвал генерал за историю с Обломовым, приказал подать в отставку. Штольц предостерегает своего друга от близких отношений с хозяйкой и берет с него обещание, что тот приедет к ним. Тарантьев приезжает к Обломову и начинает оскорблять Штольца. Обломов даёт ему пощечину. После этого Тарантьев и Обломов более не видятся.

8 глава

Ольга и Штольц несколько лет не приезжали в Петербург.Их семейная жизнь была деятельной, во всем царило понимание и порядок. Ольга вникала во все дела мужа, а он старался оставаться достойным своей жены. Молодая женщина беспокоится об Обломове. Штольц обещает, что всеми силами будет стараться ему помочь, если ему не помешают непреодолимые обстоятельства.

9 глава

После помощи Штольца, в доме Пшеницыной снова водворились достаток и изобилие. От малоподвижного образа жизни, Обломова хватил апоплептический удар. К ним приезжают Андрей и Ольга. Обломов рассказывает, что у него был удар. Штольц пытается объяснить другу, что такая жизнь как у него неправильная и хочет увезти его в Обломовку. Обломов говорит, что это невозможно и признаётся ему, что женат на хозяйке и у них растёт сын Андрей. Друзья прощаются, Штольц и Ольга уезжают.

10 глава

Прошло пять лет. У Обломова был ещё один удар, который он перенёс, но до конца он так и не оправился. Через какое-то время Илья Ильич Обломов умер. Его жена долго скорбела по мужу и только тогда поняла, что его любила. К ней переехал брат со своей семьёй и Тарантьевым. Единственная радость у неё – сын Андрей, которого она отдала на воспитание Штольцам, чтобы из него вырос барин.

11 глава

Штольц и его знакомый литератор прогуливались по Выборгской стороне. Литератор задался вопросом, откуда берутся нищие. В этом время к ним подходит один из них, в котором Штольц узнал Захара. Захар рассказал, что Анисья умерла во время холеры, а из дома он ушёл, устроиться он никуда не смог и подался в нищие. Штольц предлагает переехать ему в Обломовку, там очень хорошо, кипит жизнь, но Захар не хочет уезжать от могилы барина. Штольц рассказывает литератору историю о своём друге Обломове.

Картинка или рисунок Обломов

Другие пересказы и отзывы для читательского дневника

Первыми идут очень смутные воспоминания младенчества: кормилица, продолжительная тяжёлая болезнь, новый дом. Чаще всего в памяти всплывает образ дороги и матери, любившей Серёжу больше других детей

  • Краткое содержание Урал-батыр

    Янбирде – «Давший Душу» первый человек и его жена Янбике («Душа») в одиночестве жили в краю вечного лета, занимались охотой на львах, верным спутником им был сокол.

  • Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен принес этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая...

    И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.

    Илья Ильич выздоровел. Поверенный Затертый отправился в деревню и прислал вырученные за хлеб деньги сполна и был из них удовлетворен прогонами, суточными деньгами и вознаграждением за труд.

    Что касается оброка, то Затертый писал, что денег этих собрать нельзя, что мужики частью разорились, частью ушли по разным местам и где находятся - неизвестно, и что он собирает на месте деятельные справки.

    О дороге, о мостах писал он, что время терпит, что мужики охотнее предпочитают переваливаться через гору и через овраг до торгового села, чем работать над устройством новой дороги и мостов.

    Словом, сведения и деньги получены удовлетворительные, и Илья Ильич не встретил крайней надобности ехать сам и был с этой стороны успокоен до будущего года.

    Поверенный распорядился и насчет постройки дома: определив, вместе с губернским архитектором, количество нужных материалов, он оставил старосте приказ с открытием весны возить лес и велел построить сарай для кирпича, так что Обломову оставалось только приехать весной и, благословясь, начать стройку при себе. К тому времени предполагалось собрать оброк и, кроме того, было в виду заложить деревню, следовательно, расходы было из чего покрыть.

    После болезни Илья Ильич долго был мрачен, по целым часам повергался в болезненную задумчивость и иногда не отвечал на вопросы Захара, не замечал, как он ронял чашки на пол и не сметал со стола пыль, или хозяйка, являясь по праздникам с пирогом, заставала его в слезах.

    Потом мало-помалу место живого горя заступило немое равнодушие. Илья Ильич по целым часам смотрел, как падал снег и наносил сугробы на дворе и на улице, как покрыл дрова, курятники, конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались пирамиды, как все умерло и окуталось в саван.

    Подолгу слушал он треск кофейной мельницы, скаканье на цепи и лай собаки, чищенье сапог Захаром и мерный стук маятника.

    К нему по-прежнему входила хозяйка, с предложением купить что-нибудь или откушать чего-нибудь; бегали хозяйские дети: он равнодушно-ласково говорил с первой, последним задавал уроки, слушал, как они читают, и улыбался на их детскую болтовню вяло и нехотя.

    Но гора осыпалась понемногу, море отступало от берега или приливало к нему, и Обломов мало-помалу входил в прежнюю нормальную свою жизнь.

    Осень, лето и зима прошли вяло, скучно. Но Обломов ждал опять весны и мечтал о поездке в деревню.

    В марте напекли жаворонков, в апреле у него выставили рамы и объявили, что вскрылась Нева и наступила весна.

    Он бродил по саду. Потом стали сажать овощи в огороде; пришли разные праздники, Троица, Семик, первое мая; все это ознаменовалось березками, венками; в роще пили чай.

    С начала лета в доме стали поговаривать о двух больших предстоящих праздниках: Иванове дне, именинах братца, и об Ильине дне - именинах Обломова: это были две важные эпохи в виду. И когда хозяйке случалось купить или видеть на рынке отличную четверть телятины или удавался особенно хорошо пирог, она приговаривала: «Ах, если б этакая телятина попалась или этакий пирог удался в Иванов или в Ильин день!»

    Поговаривали об Ильинской пятнице и о совершаемой ежегодно на Пороховые Заводы прогулке пешком, о празднике на Смоленском кладбище, в Колпине.

    Под окнами снова раздалось тяжелое кудахтанье наседки и писк нового поколения цыплят; пошли пироги с цыплятами и свежими грибами, свежепросольные огурцы; вскоре появились и ягоды.

    Потроха уж теперь нехороши, - сказала хозяйка Обломову, - вчера за две пары маленьких просили семь гривен, зато лососина свежая есть: ботвинью хоть каждый день можно готовить.

    Хозяйственная часть в доме Пшеницыной процветала, не потому только, что Агафья Матвеевна была образцовая хозяйка, что это было ее призванием, но и потому еще, что Иван Матвеевич Мухояров был, в гастрономическом отношении, великий эпикуреец, Он был более нежели небрежен в платье, в белье: платье носил по многим годам и тратил деньги на покупку нового с отвращением и досадой, не развешивал его тщательно, а сваливал в угол, в кучу. Белье, как чернорабочий, менял только в субботу; но что касалось стола, он не щадил издержек.

    В этом он отчасти руководствовался своей собственной, созданной им, со времени вступления в службу, логикой: «Не увидят, что в брюхе, - и толковать пустяков не станут; тогда как тяжелая цепочка на часах, новый фрак, светлые сапоги - все это порождает лишние разговоры».

    От этого на столе у Пшеницыных являлась телятина первого сорта, янтарная осетрина, белые рябчики. Он иногда сам обходит и обнюхает, как легавая собака, рынок или Милютины лавки, под полой принесет лучшую пулярку, не пожалеет четырех рублей на индейку.

    Когда он с Тарантьевым отправлялся на тоню, в пальто у него всегда спрятана была бутылка высокого сорта мадеры, а когда пили они «в заведении» чай, он приносил свой ром.

    Постепенная осадка ила, выступление дна морского и осыпка горы совершались над всем и, между прочим, над Анисьей: взаимное влечение Анисьи и хозяйки превратилось в неразрывную связь, в одно существование.

    Обломов, видя участие хозяйки в его делах, предложил однажды ей, в виде шутки, взять все заботы о его продовольствии на себя и избавить его от всяких хлопот.

    Радость разлилась у ней по лицу; она усмехнулась даже сознательно. Как расширялась ее арена: вместо одного два хозяйства или одно, да какое большое! Кроме того, она приобретала Анисью.

    Хозяйка поговорила с братцем, и на другой день из кухни Обломова все было перетаскано на кухню Пшеницыной; серебро его и посуда поступили в ее буфет, а Акулина была разжалована из кухарок в птичницы и в огородницы.

    Все пошло на большую ногу; закупка сахару, чаю, провизии, соленье огурцов, моченье яблок и вишен, варенье - все приняло обширные размеры.

    Агафья Матвеевна выросла, Анисья расправила свои руки, как орлица крылья, и жизнь закипела и потекла рекой.

    Обломов обедал с семьей в три часа, только братец обедали особо, после, больше в кухне, потому что очень поздно приходили из должности.

    Чай и кофе носила Обломову сама хозяйка, а не Захар.

    Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.

    Постепенная осадка дна морского, осыпанье гор, наносный ил с прибавкой легких волканических взрывов - все это совершалось всего более в судьбе Агафьи Матвеевны, и никто, всего менее она сама, не замечал это. Оно стало заметно только по обильным, неожиданным и бесконечным последствиям.

    Отчего она с некоторых пор стала сама не своя?

    Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухé, не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и достоинством сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит на кухню, осыплет всею горечью упреков Акулину и даже надуется на Анисью, а на другой день присмотрит сама, положена ли зелень, не переварилась ли рыба.

    Скажут, может быть, что она совестится показаться неисправной в глазах постороннего человека в таком предмете, как хозяйство, на котором сосредоточивалось ее самолюбие и вся ее деятельность!

    Хорошо. А почему прежде, бывало, с восьми часов вечера у ней слипаются глаза, а в девять, уложив детей и осмотрев, потушены ли огни на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится - и уже никакая пушка не разбудит ее до шести часов?

    Теперь же, если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с боку на бок, крестится, вздыхает закрывает глаза - нет сна, да и только!

    Чуть застучат на улице, она поднимет голову, иногда вскочит с постели, отворит форточку и слушает: не он ли?

    Если застучат в ворота, она накинет юбку и бежит в кухню, расталкивает Захара, Анисью и посылает отворить ворота.

    Скажут, может быть, что в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук может перебудить детей...

    Хорошо. А отчего, когда Обломов сделался болен, она никого не впускала к нему в комнату, устлала ее войлоками и коврами, завесила окна и приходила в ярость - она, такая добрая и кроткая, если Ваня или Маша чуть вскрикнут или громко засмеются?

    Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи:

    Скажут, что это ничего больше, как жалость, сострадание, господствующие элементы в существе женщины.

    Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она делает, не шутил, не смеялся с ней - она похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе - и не помнит, что делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя - и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.

    Прежде, бывало, ее никто не видал задумчивой, да это и не к лицу ей: все она ходит да движется, на все смотрит зорко и видит все, а тут вдруг, со ступкой на коленях, точно заснет и не двигается, потом вдруг так начнет колотить пестиком, что даже собака залает, думая, что стучатся в ворота.

    Но только Обломов ожил, только появилась у него добрая улыбка, только он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать к ней в дверь и шутить - она опять пополнела, опять хозяйство ее пошло живо, бодро, весело, с маленьким оригинальным оттенком: бывало, она движется целый день, как хорошо устроенная машина, стройно, правильно, ходит плавно, говорит ни тихо, ни громко, намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за шитье, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет, не суетясь; там остановится на полдороге в кухню, отворит шкаф, вынет что-нибудь, отнесет - все, как машина.

    А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить, усядется покойно, вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, - она, в три прыжка, является в кухню и смотрит во все глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь, схватит ложечку, перельет на свету ложечки три, чтоб узнать, уварился ли, отстоялся ли кофе, не подали бы с гущей, посмотрит, есть ли пенки в сливках.

    Готовится ли его любимое блюдо, она смотрит на кастрюлю, поднимет крышку, понюхает, отведает, потом схватит кастрюлю сама и держит на огне. Трет ли миндаль или толчет что-нибудь для него, так трет и толчет с таким огнем, с такой силой, что ее бросит в пот.

    Все ее хозяйство, толченье, глаженье, просеванье и т. п. - все это получило новый, живой смысл: покой и удобство Ильи Ильича. Прежде она видела в этом обязанность, теперь это стало ее наслаждением. Она стала жить по-своему полно и разнообразно.

    Но она не знала, что с ней делается, никогда не спрашивала себя, а перешла под это сладостное иго безусловно, без сопротивлений и увлечений, без трепета, без страсти, без смутных предчувствий, томлений, без игры и музыки нерв.

    Она как будто вдруг перешла в другую веру и стала исповедовать ее, не рассуждая, что это за вера, какие догматы в ней, а слепо повинуясь ее законам.

    Это как-то легло на нее само собой, и она подошла точно под тучу, не пятясь назад и не забегая вперед, а полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку.

    Она сама и не подозревала ничего: если б это ей сказать, то это было бы для нее новостью, - она бы усмехнулась и застыдилась.

    Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.

    Если б ее спросили, любит ли она его, она бы опять усмехнулась и отвечала утвердительно, но она отвечала бы так и тогда, когда Обломов жил у нее всего с неделю.

    За что или отчего полюбила она его именно, отчего, не любя, вышла замуж, не любя, дожила до тридцати лет, а тут вдруг как будто на нее нашло?

    Хотя любовь и называют чувством капризным, безотчетным, рождающимся, как болезнь, однако ж и она, как все, имеет свои законы и причины. А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка.

    Агафья Матвеевна мало прежде видала таких людей, как Обломов, а если видала, так издали, и, может быть, они нравились ей, но жили они в другой, не в ее сфере, и не было никакого случая к сближению с ними.

    Илья Ильич ходит не так, как ходил ее покойный муж, коллежский секретарь Пшеницын, мелкой, деловой прытью, не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не глядит на всякого так, как будто просит оседлать его и поехать, а глядит он на всех и на все так смело и свободно, как будто требует покорности себе.

    Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца - не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой - все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.

    Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит - весь он так хорош, так чист, может ничего не делать и не делает, ему делают все другие: у него есть Захар и еще триста Захаров...

    Он барин, он сияет, блещет! Притом он так добр: как мягко он ходит, делает движения, дотронется до руки - как бархат, а тронет, бывало, рукой муж, как ударит! И глядит он и говорит так же мягко, с такой добротой...

    Она не думала, не сознавала ничего этого, но если б кто другой вздумал уследить и объяснить впечатление, сделанное на ее душу появлением в ее жизни Обломова, тот бы должен был объяснить его так, а не иначе.

    Илья Ильич понимал, какое значение он внес в этот уголок, начиная с братца до цепной собаки, которая, с появлением его, стала получать втрое больше костей, но он не понимал, как глубоко пустило корни это значение и какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки.

    В ее суетливой заботливости о его столе, белье и комнатах он видел только проявление главной черты ее характера, замеченной им еще в первое посещение, когда Акулина внесла внезапно в комнату трепещущего петуха и когда хозяйка, несмотря на то что смущена была неуместною ревностью кухарки, успела, однако, сказать ей, чтоб она отдала лавочнику не этого, а серого петуха.

    Сама Агафья Матвеевна не в силах была не только пококетничать с Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней происходит, но она, как сказано, никогда не сознавала и не понимала этого, даже забыла, что несколько времени назад этого ничего не происходило в ней, и любовь ее высказалась только в безграничной преданности до гроба.

    У Обломова не были открыты глаза на настоящее свойство ее отношений к нему, и он продолжал принимать это за характер. И чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой.

    Оно было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об этом. Сидела она у изголовья его ночью и уходила с зарей, и потом не было разговора о том.

    Его отношения к ней были гораздо проще: для него в Агафье Матвеевне, в ее вечно движущихся локтях, в заботливо останавливающихся на всем глазах, в вечном хождении из шкафа в кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех домашних и хозяйственных удобств воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кровлей.

    Он каждый день все более и более дружился с хозяйкой: о любви и в ум ему не приходило, то есть о той любви, которую он недавно перенес, как какую-нибудь оспу, корь или горячку, и содрогался, когда вспоминал о ней.

    Он сближался с Агафьей Матвеевной - как будто подвигался к огню, от которого становится все теплее и теплее, но которого любить нельзя.

    Он после обеда охотно оставался и курил трубку в ее комнате, смотрел, как она укладывала в буфет серебро, посуду, как вынимала чашки, наливала кофе, как, особенно тщательно вымыв и обтерев одну чашку, наливала прежде всех, подавала ему и смотрела, доволен ли он.

    Он охотно останавливал глаза на ее полной шее и круглых локтях, когда отворялась дверь к ней в комнату, и даже, когда она долго не отворялась, он потихоньку ногой отворял ее сам и шутил с ней, играл с детьми.

    Но ему не было скучно, если утро проходило и он не видал ее; после обеда, вместо того чтоб остаться с ней, он часто уходил соснуть часа на два; но он знал, что лишь только он проснется, чай ему готов, и даже в ту самую минуту, как проснется.

    И главное, все это делалось покойно: не было у него ни опухоли у сердца, ни разу он не волновался тревогой о том, увидит ли он хозяйку или нет, что она подумает, что сказать ей, как отвечать на ее вопрос, как она взглянет, - ничего, ничего.

    Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез - ничего не испытал он. Сидит и курит и глядит, как она шьет, иногда скажет что-нибудь или ничего не скажет, а между тем покойно ему, ничего не надо, никуда не хочется, как будто все тут есть, что ему надо.

    Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него не рождается никаких самолюбивых желаний, позывов, стремлений на подвиги, мучительных терзаний о том, что уходит время, что гибнут его силы, что ничего не сделал он, ни зла, ни добра, что празден он и не живет, а прозябает.

    Его как будто невидимая рука посадила, как драгоценное растение, в тень от жара, под кров от дождя, и ухаживает за ним, лелеет.

    Что это как у вас проворно ходит игла мимо носа, Агафья Матвеевна! - сказал Обломов. - Вы так живо снизу поддеваете, что я, право, боюсь, как бы вы не пришили носа к юбке.

    Она усмехнулась.

    Вот только дострочу эту строчку, - говорила она почти про себя, - ужинать станем.

    А что к ужину? - спрашивает он.

    Капуста кислая с лососиной, - сказала она. - Осетрины нет нигде: уж я все лавки выходила, и братец спрашивали - нет. Вот разве попадется живой осетр - купец из каретного ряда заказал, - так обещали часть отрезать. Потом телятина, каша на сковороде...

    Вот это прекрасно! Как вы милы, что вспомнили, Агафья Матвеевна! Только не забыла бы Анисья.

    А я-то на что? Слышите, шипит? - отвечала она, отворив немного дверь в кухню. - Уж жарится.

    Потом дошила, откусила нитку, свернула работу и отнесла в спальню.

    Итак, он подвигался к ней, как к теплому огню, и однажды подвинулся очень близко, почти до пожара, по крайней мере до вспышки.

    Он ходил по своей комнате и, оборачиваясь к хозяйской двери, видел, что локти действуют с необыкновенным проворством.

    Вечно заняты! - сказал он, входя к хозяйке. - Что это такое?

    Корицу толку, - отвечала она, глядя в ступку, как в пропасть, и немилосердно стуча пестиком.

    А если я вам помешаю? - спросил он, взяв ее за локти и не давая толочь.

    Пустите! Еще надо сахару натолочь да вина отпустить на пудинг.

    Он все держал ее за локти, и лицо его было у ее затылка.

    Скажите, что, если б я вас... полюбил?

    Она усмехнулась.

    А вы бы полюбили меня? - опять спросил он.

    Отчего же не полюбить? Бог всех велел любить.

    А если я поцелую вас? - шепнул он, наклонясь к ее щеке, так что дыхание его обожгло ей щеку.

    Иванов день прошел торжественно. Иван Матвеевич накануне не ходил в должность, ездил как угорелый по городу и всякий раз приезжал домой то с кульком, то с корзиной.

    Агафья Матвеевна трои сутки жила одним кофе, и только для Ильи Ильича готовились три блюда, а прочие ели как-нибудь и что-нибудь.

    Анисья накануне даже вовсе не ложилась спать. Только один Захар выспался за нее и за себя и на все эти приготовления смотрел небрежно, с полупрезрением.

    У нас, в Обломовке, этак каждый праздник готовили, - говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни, - бывало, пять пирожных подадут, а соусов что, так и не пересчитаешь! И целый день господа-то кушают, и на другой день. А мы дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости приехали - опять пошло, а здесь раз в год!

    Он за обедом подавал первому Обломову и ни за что не соглашался подать какому-то господину с большим крестом на шее.

    Наш-то столбовой, - гордо говорил он, - а это что за гости!

    Тарантьеву, сидевшему на конце, вовсе не подавал или сам сваливал ему на тарелку кушанье, сколько заблагорассудит.

    Все сослуживцы Ивана Матвеевича были налицо, человек тридцать.

    Огромная форель, фаршированные цыплята, перепелки, мороженое и отличное вино - все это достойно ознаменовало годичный праздник.

    Гости под конец обнимались, до небес превозносили вкус хозяина и потом сели за карты. Мухояров кланялся и благодарил, говоря, что он, для счастья угостить дорогих гостей, не пожалел третного будто бы жалованья.

    К утру гости разъехались и разошлись, с грехом пополам, и опять все смолкло в доме до Ильина дня.

    В этот день из посторонних были только в гостях у Обломова Иван Герасимович и Алексеев, безмолвный и безответный гость, который звал в начале рассказа Илью Ильича на первое мая. Обломов не только не хотел уступить Ивану Матвеевичу, но старался блеснуть тонкостью и изяществом угощения, неизвестными в этом углу.

    Посредине стола красовался громадный ананас, и кругом лежали персики, вишни, абрикосы. В вазах живые цветы.

    Только принялись за суп, только Тарантьев обругал пирожки и повара за глупую выдумку ничего не класть в них, как послышалось отчаянное скаканье и лай собаки на цепи.

    На двор въехал экипаж, и кто-то спрашивал Обломова. Все и рты разинули.

    Кто-нибудь из прошлогодних знакомых вспомнил мои именины, - сказал Обломов, - дома нет, скажи - дома нет! - кричал он шепотом Захару.

    Обедали в саду, в беседке, Захар бросился было отказать и столкнулся на дорожке с Штольцем.

    Андрей Иваныч, - прохрипел он радостно.

    Андрей! - громко воззвал к нему Обломов и бросился обнимать его.

    Как я кстати, к самому обеду! - сказал Штольц, - накорми меня; я голоден. Насилу отыскал тебя!

    Пойдем, пойдем, садись! - суетливо говорил Обломов, сажая его подле себя.

    При появлении Штольца Тарантьев первый проворно переправился через плетень и шагнул в огород; за ним скрылся за беседку Иван Матвеевич и исчез в светлицу. Хозяйка тоже поднялась с места.

    Я помешал, - сказал Штольц, вскакивая.

    Куда это, зачем? Иван Матвеич! Михей Андреич! - кричал Обломов.

    Хозяйку он усадил на свое место, а Ивана Матвеевича и Тарантьева дозваться не мог.

    Откуда, как, надолго ли? - посыпались вопросы.

    Штольц приехал на две недели, по делам, и отправлялся в деревню, потом в Киев и еще бог знает куда.

    Штольц за столом говорил мало, но ел много: видно, что он в самом деле был голоден. Прочие и подавно ели молча.

    После обеда, когда все убрали со стола, Обломов велел оставить в беседке шампанское и сельтерскую воду и остался вдвоем с Штольцем.

    Они молчали некоторое время. Штольц пристально и долго глядел на него.

    Ну, Илья?! - сказал он наконец, но так строго, так вопросительно, что Обломов смотрел вниз и молчал.

    Стало быть, «никогда»?

    Что «никогда»? - спросил Обломов, будто не понимая.

    Ты уж забыл: «Теперь или никогда!»

    Я не такой теперь... что был тогда, Андрей, - сказал он наконец, - дела мои, слава богу, в порядке: я не лежу праздно, план почти кончен, выписываю два журнала; книги, что ты оставил, почти все прочитал...

    Отчего ж не приехал за границу? - спросил Штольц.

    За границу мне помешала приехать...

    Он замялся.

    Ольга? - сказал Штольц, глядя на него выразительно.

    Обломов вспыхнул.

    Как, ужели ты слышал... Где она теперь? - быстро спросил он, взглянув на Штольца.

    Штольц, не отвечая, продолжал смотреть на него, глубоко заглядывая ему в душу.

    Я слышал, она с теткой уехала за границу, - говорил Обломов, - вскоре...

    Вскоре после того, как узнала свою ошибку, - договорил Штольц.

    Разве ты знаешь... - говорил Обломов, не зная, куда деваться от смущенья.

    Все, - сказал Штольц, - даже и о ветке сирени. И тебе не стыдно, не больно, Илья? не жжет тебя раскаяние, сожаление?..

    Не говори, не поминай! - торопливо перебил его Обломов, - я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мной и ею, когда убедился, что я не стою ее... Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить... право, я не очень виноват...

    Я не виню тебя, Илья, - дружески, мягко продолжал Штольц, - я читал твое письмо. Виноват больше всех я, потом она, потом уж ты, и то мало.

    Что она теперь? - робко спросил Обломов.

    Что: грустит, плачет неутешными слезами и проклинает тебя...

    Испуг, сострадание, ужас, раскаяние с каждым словом являлись на лице Обломова.

    Что ты говоришь, Андрей! - сказал он, вставая с места. - Поедем, ради бога, сейчас, сию минуту: я у ног ее выпрошу прощение...

    Сиди смирно! - перебил Штольц, засмеявшись, - она весела, даже счастлива, велела кланяться тебе и хотела писать, но я отговорил, сказал, что это тебя взволнует.

    Ну, слава богу! - почти со слезами произнес Обломов, - как я рад, Андрей, позволь поцеловать тебя и выпьем за ее здоровье.

    Они выпили по бокалу шампанского.

    Где же она теперь?

    Теперь в Швейцарии. К осени она с теткой поедет к себе в деревню. Я за этим здесь теперь: нужно еще окончательно похлопотать в палате. Барон не доделал дела: он вздумал посвататься за Ольгу...

    Ужели? Так это правда? - спросил Обломов, - ну, что ж она?

    Разумеется, что: отказала; он огорчился и уехал, а я вот теперь доканчивай дела! На той неделе все кончится. Ну, ты что? Зачем ты забился в глушь?

    Покойно здесь, тихо, Андрей, никто не мешает...

    Заниматься...

    Помилуй, здесь та же Обломовка, только гаже, - говорил Штольц, оглядываясь. - Поедем-ка в деревню, Илья.

    В деревню... хорошо, пожалуй: там же стройка начнется скоро, только не вдруг, Андрей, дай сообразить...

    Опять сообразить! Знаю я твои соображения: сообразишь, как года два назад сообразил ехать за границу. Поедем на той неделе.

    Как же вдруг, на той неделе? - защищался Обломов, - ты на ходу, а мне ведь надо приготовиться... У меня здесь все хозяйство: как я кину его? У меня ничего нет.

    Да ничего и не надо. Ну, что тебе нужно?

    Обломов молчал.

    Здоровье плохо, Андрей, - сказал он, - одышка одолевает. Ячмени опять пошли, то на том, то на другом глазу, и ноги стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по голове или по спине, так что вскочишь...

    Послушай, Илья, серьезно скажу тебе, что надо переменить образ жизни, иначе ты наживешь себе водяную или удар. Уж с надеждами на будущность - кончено: если Ольга, этот ангел, не унес тебя на своих крыльях из твоего болота, так я ничего не сделаю. Но избрать себе маленький круг деятельности, устроить деревушку, возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить - все это ты должен и можешь сделать. Я от тебя не отстану. Теперь уж слушаюсь не одного своего желания, а воли Ольги: она хочет - слышишь? - чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя из могилы.

    Она еще не забыла меня! Да стою ли я! - сказал Обломов с чувством.

    Нет, не забыла и, кажется, никогда не забудет: это не такая женщина. Ты еще должен ехать к ней в деревню, в гости.

    Не теперь только, ради бога, не теперь, Андрей! Дай забыть. Ах, еще здесь...

    Он указал на сердце.

    Что здесь? Не любовь ли? - спросил Штольц.

    Нет, стыд и горе! - со вздохом ответил Обломов.

    Ну, хорошо! Поедем к тебе: ведь тебе строиться надо; теперь лето, драгоценное время уходит...

    Нет, у меня поверенный есть. Он и теперь в деревне, а я могу после приехать, когда соберусь, подумаю.

    Он стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и пришлет в этом году оброк.

    Штольц руками всплеснул при этом рассказе.

    Ты ограблен кругом! - сказал он. - С трехсот душ полторы тысячи рублей! Кто поверенный? Что за человек?

    Больше полуторы тысячи, - поправил Обломов, - он из выручки же за хлеб получил вознаграждение за труд...

    Сколько ж?

    Не помню, право, да я тебе покажу: у меня где-то есть расчет.

    Ну, Илья! Ты в самом деле умер, погиб! - заключил он. - Одевайся, поедем ко мне!

    Обломов стал было делать возражения, но Штольц почти насильно увез его к себе, написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать и объявил ему, что он берет Обломовку на аренду до тех пор, пока Обломов сам приедет в деревню и привыкнет к хозяйству.

    Ты будешь получать втрое больше, - сказал он, - только я долго твоим арендатором не буду, - у меня свои дела есть. Поедем в деревню теперь, или приезжай вслед за мной. Я буду в имении Ольги: это в трехстах верстах, заеду и к тебе, выгоню поверенного, распоряжусь, а потом являйся сам. Я от тебя не отстану.

    Обломов вздохнул.

    Ах, жизнь! - сказал он.

    Что жизнь?

    Трогает, нет покоя! Лег бы и заснул... навсегда...

    То есть погасил бы огонь и остался в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б прожить лет двести, триста! - заключил он, - сколько бы можно было переделать дела!

    Ты - другое дело, Андрей, - возразил Обломов, - у тебя крылья есть: ты не живешь, ты летаешь; у тебя есть дарование, самолюбие; ты вон не толст, не одолевают ячмени, не чешется затылок. Ты как-то иначе устроен...

    Э, полно! Человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу, а он отрастил брюхо да и думает, что природа послала ему эту ношу! У тебя были крылья, да ты отвязал их.

    Где они, крылья-то? - уныло говорил Обломов. - Я ничего не умею...

    То есть не хочешь уметь, - перебил Штольц. - Нет человека, который бы не умел чего-нибудь, ей-богу нет!

    А вот я не умею! - сказал Обломов.

    Тебя послушать, так ты и бумаги не умеешь в управу написать, и письма к домовому хозяину, а к Ольге письмо написал же? Не путал там которого и что? И бумага нашлась атласная, и чернила из английского магазина, и почерк бойкий: что?

    Обломов покраснел.

    Понадобилось, так явились и мысли и язык, хоть напечатать в романе где-нибудь. А нет нужды, так и не умею, и глаза не видят, и в руках слабость! Ты свое уменье затерял еще в детстве, в Обломовке, среди теток, нянек и дядек. Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить.

    Все это, может быть, правда, Андрей, да делать нечего, не воротишь! - с решительным вздохом сказал Илья.

    Как не воротишь! - сердито возразил Штольц. - Какие пустяки. Слушай да делай, что я говорю, вот и воротишь!

    Но Штольц уехал в деревню один, а Обломов остался, обещаясь приехать к осени.

    Что сказать Ольге? - спросил Штольц Обломова перед отъездом.

    Обломов наклонил голову и печально молчал; потом вздохнул.

    Не поминай ей обо мне! - наконец сказал он в смущении, - скажи, что не видал, не слыхал...

    Она не поверит, - возразил Штольц.

    Ну скажи, что я погиб, умер, пропал...

    Она заплачет и долго не утешится: за что же печалить ее?

    Обломов задумался с умилением; глаза были влажны.

    Ну, хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живешь ее памятью, - заключил Штольц, - и ищешь строгой и серьезной цели. Ты заметь, что сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна!

    Чаю! - мрачно приказывал Иван Матвеевич, и когда половой подал чай и ром, он с досадой сунул ему бутылку назад. - Это не ром, а гвозди! - сказал он и, вынув из кармана пальто свою бутылку, откупорил и дал понюхать половому.

    Не суйся же вперед с своей, - заметил он.

    Что, кум, ведь плохо! - сказал он, когда ушел половой.

    Да, черт его принес! - яростно возразил Тарантьев. - Каков шельма, этот немец! Уничтожил доверенность да на аренду имение взял! Слыханное ли это дело у нас? Обдерет же он овечку-то.

    Если он дело знает, кум, я боюсь, чтоб там чего не вышло. Как узнает, что оброк-то собран, а получили-то его мы, да, пожалуй, дело затеет...

    Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то еще дело!

    Ой ли? - развеселясь, сказал Мухояров. - Ну, выпьем же.

    Он подлил рому себе и Тарантьеву.

    Глядишь, кажется, нельзя и жить на белом свете, а выпьешь, можно жить! - утешался он.

    А ты тем временем вот что сделаешь, кум, - продолжал Тарантьев, - ты выведи какие-нибудь счеты, какие хочешь, за дрова, за капусту, ну, за что хочешь, благо Обломов теперь передал куме хозяйство, и покажи сумму в расход. А Затертый, как приедет, скажем, что привез оброчных денег столько-то и что в расход ушли.

    А как он возьмет счеты да покажет после немцу, тот сосчитает, так, пожалуй, того...

    Во-на! Он их сунет куда-нибудь, и сам черт не сыщет. Когда-то еще немец приедет, до тех пор забудется...

    Ой ли? Выпьем, кум, - сказал Иван Матвеевич, наливая в рюмку, - жалко разбавлять чаем добро. Ты понюхай: три целковых. Не заказать ли селянку?

    Нет, каков шельма! «Дай, говорит, мне на аренду», - опять с яростью начал Тарантьев, - ведь нам с тобой, русским людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там всe какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.

    Что это за акции такие, я все не разберу хорошенько? - спросил Иван Матвеевич.

    Немецкая выдумка! - сказал Тарантьев злобно. - Это, например, мошенник какой-нибудь выдумает делать несгораемые домы и возьмется город построить: нужны деньги, он и пустит в продажу бумажки, положим, по пятисот рублей, а толпа олухов и покупает, да и перепродает друг другу. Послышится, что предприятие идет хорошо, бумажки вздорожают, худо - все и лопнет. У тебя останутся бумажки, а денег-то нет. Где город? спросишь: сгорел, говорят, не достроился, а изобретатель бежал с твоими деньгами. Вот они, акции-то! Немец уж втянет его! Диво, как до сих пор не втянул! Я все мешал, благодетельствовал земляку!

    Да, эта статья кончена: дело решено и сдано в архив; заговелись мы оброк-то получать с Обломовки... - говорил, опьянев немного, Мухояров.

    А черт с ним, кум! У тебя денег-то лопатой не переворочаешь! - возражал Тарантьев, тоже немного в тумане, - источник есть верный, черпай только, не уставай. Выпьем!

    Что, кум, за источник? По целковому да по трехрублевому собираешь весь век...

    Да ведь двадцать лет собираешь, кум: не греши!

    Уж и двадцать! - нетвердым языком отозвался Иван Матвеевич, - ты забыл, что я всего десятый год секретарем. А прежде гривенники да двугривенные болтались в кармане, а иногда, срам сказать, зачастую и медью приходилось собирать. Что это за жизнь! Эх, кум! Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет на бумаге - и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись. Вот бы поработать этак-то, - замечтал он, пьянея все более и более, - просители и в лицо почти не видят, и подойти не смеют. Сядет в карету, «в клуб!» - крикнет, а там, в клубе-то, в звездах руку жмут, играет-то не по пятачку, а обедает-то, обедает - ах! Про селянку и говорить постыдится: сморщится да плюнет. Нарочно зимой цыплят делают к обеду, землянику в апреле подадут! Дома жена в блондах, у детей гувернантка, ребятишки причесанные, разряженные. Эх, кум! Есть рай, да грехи не пускают. Выпьем! Вон и селянку несут!

    Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший... - говорил опьяневший Тарантьев с красными, как в крови, глазами. - Тридцать пять тысяч серебром - не шутка!

    Тише, тише, кум! - прервал Иван Матвеевич. - Что ж, все тридцать пять! Когда до пятидесяти дотянешь? Да с пятидесятью в рай не попадешь. Женишься, так живи с оглядкой, каждый рубль считай, об ямайском забудь и думать - что это за жизнь!

    Зато покойно, кум; тот целковый, тот два - смотришь, в день рублей семь и спрятал. Ни привязки, ни придирки, ни пятен, ни дыму. А под большим делом подпишешь иной раз имя, так после всю жизнь и выскабливаешь боками. Нет, брат, не греши, кум!

    Иван Матвеевич не слушал и давно о чем-то думал.

    Послушай-ка, - вдруг начал он, выпучив глаза и чему-то обрадовавшись, так что хмель почти прошел, - да нет, боюсь, не скажу, не выпущу из головы такую птицу. Вот сокровище-то залетело... Выпьем, кум, выпьем скорей!

    Не стану, пока не скажешь, - говорил Тарантьев, отодвигая рюмку.

    Дело-то, кум, важное, - шептал Мухояров, поглядывая на дверь.

    Ну?.. - нетерпеливо спросил Тарантьев.

    Вот набрел на находку. Ну, знаешь что, кум, ведь это все равно, что имя под большим делом подписать, ей-богу так!

    Да что, скажешь ли?

    А магарыч-то какой? магарыч?

    Ну? - понукал Тарантьев.

    Погоди, дай еще подумать. Да, тут нечего уничтожить, тут закон. Так и быть, кум, скажу, и то потому, что ты нужен; без тебя неловко. А то, видит бог, не сказал бы; не такое дело, чтоб другая душа знала.

    Разве я другая душа для тебя, кум? Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии... помнишь? Свинья ты этакая!

    Кум, кум! Держи язык за зубами. Вон ведь ты какой, из тебя, как из пушки, так и палит!

    Кой черт услышит здесь? Не помню, что ли, я себя? - с досадой сказал Тарантьев. - Что ты меня мучишь? Ну, говори.

    Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда от контракта голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: «Ничего не знаю...»

    Ну? - нетерпеливо спросил Тарантьев.

    Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того... Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее, не хочет.

    Ну, что ж, он перепугается, повалится на постель, да и будет ворочаться, как боров, да вздыхать - вот и все, - сказал Тарантьев. - Какая же выгода? Где магарыч?

    Экой какой! А ты скажи, что пожаловаться хочу, что будто подглядели за ним, что свидетели есть...

    Ну, коли перепугается очень, ты скажи, что можно помириться, пожертвовать маленький капитал.

    Где у него деньги-то? - спросил Тарантьев. - Он обещать-то обещает со страху хоть десять тысяч...

    Ты мне только мигни тогда, а я уж заемное письмецо заготовлю... на имя сестры: «занял я, дескать, Обломов, у такой-то вдовы десять тысяч, сроком и т. д.».

    Что ж толку-то, кум? Я не пойму: деньги достанутся сестре и ее детям. Где ж магарыч?

    А сестра мне даст заемное письмо на таковую же сумму; я дам ей подписать.

    Если она не подпишет? упрется?

    Сестра-то!

    И Иван Матвеевич залился тоненьким смехом.

    Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится - законное дело! - говорил он, подняв трепещущие руки вверх. - Выпьем, кум!

    Законное дело! - в восторге сказал Тарантьев. - Выпьем.

    А как удачно пройдет, можно годика через два повторить; законное дело!

    Законное дело! - одобрительно кивнув, провозгласил Тарантьев. - Повторим и мы!

    Повторим!

    И они выпили.

    Вот как бы твой земляк-то не уперся да не написал предварительно к немцу, - опасливо заметил Мухояров, - тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя: она вдова, не девица!

    Напишет! Как не напишет! Года через два напишет, - сказал Тарантьев. - А упираться станет - обругаю...

    Нет, нет, Боже сохрани! Все испортишь, кум: скажет, что принудили, пожалуй, упомянет про побои, уголовное дело. Нет, это не годится! А вот что можно: предварительно закусить с ним и выпить; он смородиновку-то любит. Как в голове зашумит, ты и мигни мне: я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сумму, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствовано, допрашивайся! Совестно будет этакому барину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело!

    Законное дело! - повторил Тарантьев.

    Пусть тогда Обломовка достается наследникам.

    Пусть достается! Выпьем, кум.

    За здоровье олухов! - сказал Иван Матвеевич.

    Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не все сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не все о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.

    Однажды в Париже Штольц шел по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чем. Он долго не получал писем из России, ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему было скучно, и он отнес еще три письма на почту и возвращался домой.

    Вдруг глаза его остановились на чем-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.

    «Нет, не может быть, - подумал он, - какая мысль! Я бы знал! Это не они».

    Однако ж он подошел к окну этого магазина и разглядывал сквозь стекла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам».

    Штольц вошел в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую - и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.

    Боже бой! Что за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всем лице лежит облако или печали, или тумана.

    Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.

    Боже мой! Вы ли это? - сказала она проникающим до души, до неги радостным голосом.

    Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.

    Да как это вы вздумали? И мне ни слова! - упрекал он.

    Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, - сказала тетка. - Ольга хотела вам сделать сюрприз.

    Он взглянул на Ольгу: лицо ее не подтверждало слов тетки. Он еще пристальнее поглядел на нее, но она была непроницаема, недоступна его наблюдению.

    «Что с ней? - думал Штольц. - Я, бывало, угадывал ее сразу, а теперь... какая перемена!»

    Как вы развились, Ольга Сергевна, выросли, созрели, - сказал он вслух, - я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите!

    Да... ничего особенного, - сказала она, рассматривая материю.

    Что ваше пение? - говорил Штольц, продолжая изучать новую для него Ольгу и стараясь прочесть незнакомую ему игру в лице; но игра эта, как молния, вырывалась и пряталась.

    Давно не пела, месяца два, - сказала она небрежно.

    А Обломов что? - вдруг бросил он вопрос. - Жив ли? Не пишет?

    Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою тайну, если б не подоспела на помощь тетка.

    Вообразите, - сказала она, выходя из магазина, - каждый день бывал у нас, потом вдруг пропал. Мы собрались за границу; я послала к нему - сказали, что болен, не принимает: так и не видались.

    И вы не знаете? - заботливо спросил Штольц у Ольги.

    Ольга пристально лорнировала проезжавшую коляску.

    Он в самом деле захворал, - сказала она, с притворным вниманием рассматривая проезжавший экипаж. - Посмотрите, ma tante, кажется, это наши спутники проехали.

    Нет, вы мне отдайте отчет о моем Илье, - настаивал Штольц, - что вы с ним сделали? Отчего не привезли с собой?

    Она слыхала, как поступают в подобных случаях другие. Сонечка, например, сказала своему жениху про корнета, что она дурачила его, что он мальчишка, что она нарочно заставляла ждать его на морозе, пока она выйдет садиться в карету, и т. д.

    Сонечка не задумалась бы сказать и про Обломова, что пошутила с ним, для развлечения, что он такой смешной, что можно ли любить «такой мешок», что этому никто не поверит. Но такой образ поведения мог бы быть оправдан только мужем Сонечки и многими другими, но не Штольцем.

    Ольга могла бы благовиднее представить дело, сказать, что хотела извлечь Обломова только из пропасти и для того прибегала, так сказать, к дружескому кокетству... чтоб оживить угасающего человека и потом отойти от него. Но это было бы уж чересчур изысканно, натянуто и, во всяком случае, фальшиво... Нет, нет спасения!

    «Боже, в каком я омуте! - терзалась Ольга про себя. - Открыть!.. Ах, нет! пусть он долго, никогда не узнает об этом! А не открыть - все равно, что воровать. Это похоже на обман, на заискиванье. Боже, помоги мне!..» Но помощи не было.

    Как ни наслаждалась она присутствием Штольца, но по временам она лучше бы желала не встречаться с ним более, пройти в жизни его едва заметною тенью, не мрачить его ясного и разумного существования незаконною страстью.

    Она бы потосковала еще о своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в душе память о нем, потом... потом, может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, заботливой женой и матерью, а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протерпела бы жизнь. Ведь все так делают!

    Но тут не в ней одной дело, тут замешан другой, и этот другой на ней покоит лучшие и конечные жизненные надежды.

    «Зачем... я любила?» - в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать, а она думала тогда, что книга ее жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала вопрос любви, жизни, так все казалось ей ясно - и все запуталось в неразрешимый узел.

    Она поумничала, думала, что стоит только глядеть просто, идти прямо - и жизнь послушно, как скатерть, будет расстилаться под ногами, и вот!.. Не на кого даже свалить вину: она одна преступна!

    Ольга, не подозревая, зачем пришел Штольц, беззаботно встала с дивана, положила книгу и пошла ему навстречу.

    Я не мешаю вам? - спросил он, садясь к окну в ее комнате, обращенному на озеро. - Вы читали?

    Тем лучше: мне нужно поговорить с вами, - заметил он серьезно, подвинув ей другое кресло к окну.

    Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив голову, не поднимая глаз, сидела в мучительном положении. Ей хотелось бы быть в это время за сто верст от того места.

    В эту минуту, как молния, сверкнуло у ней в памяти прошедшее. «Суд настал! Нельзя играть в жизнь, как в куклы! - слышался ей какой-то посторонний голос. - Не шути с ней - расплатишься!»

    Они молчали несколько минут. Он, очевидно, собирался с мыслями. Ольга боязливо вглядывалась в его похудевшее лицо, в нахмуренные брови, в сжатые губы с выражением решительности.

    Мучились! Это страшное слово, - почти шепотом произнес он, - это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут все! Но благодарю и за то, - прибавил он с глубоким вздохом, - я вышел из хаоса, из тьмы и знаю, по крайней мере, что мне делать. Одно спасенье - бежать скорей!

    Он встал.

    Нет, ради бога, нет! - бросившись к нему, схватив его опять за руку, с испугом и мольбой заговорила она. - Пожалейте меня: что со мной будет?

    Он сел, и она тоже.

    Но я вас люблю, Ольга Сергевна! - сказал он почти сурово. - Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочется: полного торжества? чтоб я зачах или рехнулся? Покорно благодарю!

    Она изменилась в лице.

    Уезжайте! - сказала она с достоинством подавленной обиды и вместе глубокой печали, которой не в силах была скрыть.

    Простите, виноват! - извинялся он. - Вот мы, не видя ничего, уж и поссорились. Я знаю, что вы не можете хотеть этого, но вы не можете и стать в мое положение, и оттого вам странно мое движение - бежать. Человек иногда бессознательно делается эгоистом.

    Она переменила положение в кресле, как будто ей неловко было сидеть, но ничего не сказала.

    Ну, пусть бы я остался: что из этого? - продолжал он. - Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она все будет моя. Дружба - вещь хорошая, Ольга Сергевна, когда она - любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание о любви между стариками. Но боже сохрани, если она с одной стороны дружба, с другой - любовь. Я знаю, что вам со мной не скучно, но мне-то с вами каково?

    Да, если так, уезжайте, бог с вами! - чуть слышно прошептала она.

    Остаться! - размышлял он вслух, - ходить по лезвию ножа - хороша дружба!

    А мне разве легче? - неожиданно возразила она.

    Вам отчего? - спросил он с живостью. - Вы... вы не любите...

    Не знаю, клянусь Богом, не знаю! Но если вы... если изменится как-нибудь моя настоящая жизнь, что со мной будет? - уныло, почти про себя прибавила она.

    Как я должен понимать это? Вразумите меня, ради бога! - придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный ее словами и глубоким, непритворным тоном, каким они были сказаны.

    Он старался разглядеть ее черты. Она молчала. У ней горело в груди желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолковать его иначе, нежели как он понял; но как растолковать - она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнетом рокового недоумения, в фальшивом положении, что обоим тяжело от этого и что он только мог или она, с его помощию, могла привести в ясность и в порядок и прошедшее и настоящее. Но для этого нужно перейти бездну, открыть ему, что с ней было: как она хотела и как боялась - его суда!

    Я сама ничего не понимаю; я больше в хаосе, во тьме, нежели вы! - сказала она.

    Послушайте, верите ли вы мне? - спросил он, взяв ее за руку.

    Безгранично, как матери, - вы это знаете, - отвечала она слабо.

    Расскажите же мне, что было с вами с тех пор, как мы не видались. Вы непроницаемы теперь для меня, а прежде я читал на лице ваши мысли: кажется, это одно средство для нас понять друг друга. Согласны вы?

    Ах да, это необходимо... надо кончить чем-нибудь... - проговорила она с тоской от неизбежного признания. «Немезида! Немезида!» - думала она, клоня голову к груди.

    Она потупилась и молчала. А ему в душу пахнуло ужасом от этих простых слов и еще более от ее молчания.

    «Она терзается! Боже! Что с ней было?» - с холодеющим лбом думал он и чувствовал, что у него дрожат руки и ноги. Ему вообразилось что-то очень страшное. Она все молчит и, видимо, борется с собой.

    Итак... Ольга Сергевна... - торопил он.

    Она молчала, только опять сделала какое-то нервное движение, которого нельзя было разглядеть в темноте, лишь слышно было, как шаркнуло ее шелковое платье.

    Я собираюсь с духом, - сказала она наконец, - как трудно, если б вы знали! - прибавила потом, отворачиваясь в сторону, стараясь одолеть борьбу.

    Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и ее лицо было уж в тени: мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.

    «Боже мой! Как я должна быть виновата, если мне так стыдно, больно!» - мучилась она внутренне.

    А давно ли она с такой уверенностью ворочала своей и чужой судьбой, была так умна, сильна! И вот настал ее черед дрожать, как девочке! Стыд за прошлое, пытка самолюбия за настоящее, фальшивое положение терзали ее... Невыносимо!

    Я вам помогу... вы... любили?.. - насилу выговорил Штольц - так стало больно ему от собственного слова.

    Она подтвердила молчанием. А на него опять пахнуло ужасом.

    Кого же? Это не секрет? - спросил он, стараясь выговаривать твердо, но сам чувствовал, что у него дрожат губы.

    А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было нечего: как человек, который, в минуту крайней опасности, кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова».

    Он остолбенел. Минуты две длилось молчание.

    Обломова! - повторил он в изумлении. - Это неправда! - прибавил потом положительно, понизив голос.

    Правда! - покойно сказала она.

    Обломова! - повторил он вновь, - Не может быть! - прибавил опять уверительно. - Тут есть что-то: вы не поняли себя, Обломова или, наконец, любви!

    Она молчала.

    Это не любовь, это что-нибудь другое, говорю я! - настойчиво твердил он.

    Да, я кокетничала с ним, водила за нос, сделала несчастным... потом, по вашему мнению, принимаюсь за вас! - произнесла она сдержанным голосом, и в голосе ее опять закипели слезы обиды.

    Милая Ольга Сергевна! Не сердитесь, не говорите так: это не ваш тон. Вы знаете, что я не думаю ничего этого. Но в мою голову не входит, я не понимаю, как Обломов...

    Он стоит, однако ж, вашей дружбы; вы не знаете, как ценить его: отчего ж он не стоит любви? - защищала она.

    Я знаю, что любовь менее взыскательна, нежели дружба, - сказал он, - она даже часто слепа, любят не за заслуги - всё так. Но для любви нужно что-то такое, иногда пустяки, чего ни определить, ни назвать нельзя и чего нет в моем несравненном, но неповоротливом Илье. Вот почему я удивляюсь. Послушайте, - продолжал он с живостью, - мы никогда не дойдем так до конца, не поймем друг друга. Не стыдитесь подробностей, не пощадите себя на полчаса, расскажите мне все, а я скажу вам, что это такое было, и даже, может быть, что будет... Мне все кажется, что тут... не то... Ах, если б это была правда! - прибавил он с одушевлением. - Если б Обломова, а не другого! Обломова! Ведь это значит, что вы принадлежите не прошлому, не любви, что вы свободны... Расскажите, расскажите скорей! - покойным, почти веселым голосом заключил он.

    Да, ради бога! - доверчиво ответила она, обрадованная, что часть цепей с нее снята. - Одна я с ума схожу. Если б вы знали, как я жалка! Я не знаю, виновата ли я или нет, стыдиться ли мне прошедшего, жалеть ли о нем, надеяться ли на будущее или отчаиваться... Вы говорили о своих мучениях, а моих не подозревали. Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет матери, что я была, как в лесу... - тихо, упавшим голосом прибавила она. - Нет, - торопливо поправилась потом, - не щадите меня. Если это была любовь, то... уезжайте. - Она остановилась на минуту. - И приезжайте после, когда заговорит опять одна дружба. Если же это была ветреность, кокетство, то казните, бегите дальше и забудьте меня. Слушайте.

    Он в ответ крепко пожал ей обе руки.

    Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего ума в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг упала в омут горя и сомнений.

    Она рассказала о прогулках, о парке, о своих надеждах, о просветлении и падении Обломова, о ветке сирени, даже о поцелуе. Только прошла молчанием душный вечер в саду, - вероятно, потому, что все еще не решила, что за припадок с ней случился тогда.

    Сначала слышался только ее смущенный шепот, но по мере того, как она говорила, голос ее становился явственнее и свободнее; от шепота он перешел в полутон, потом возвысился до полных грудных нот. Кончила она покойно, как будто пересказывала чужую историю.

    Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до этой минуты она боялась заглянуть пристально. На многое у ней открывались глаза, и она смело бы взглянула на своего собеседника, если б не было темно.

    Она кончила и ждала приговора. Но ответом была могильная тишина.

    Что он? Не слыхать ни слова, ни движения, даже дыхания, как будто никого не было с нею.

    Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она... он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужели дело ее потеряно?..

    Ей стало опять страшно...

    Отворились двери, и две свечи, внесенные горничной, озарили светом их угол.

    Она бросила на него робкий, но жадный, вопросительный взгляд. Он сложил руки крестом и смотрит на нее такими кроткими, открытыми глазами, наслаждается ее смущением.

    У ней сердце отошло, отогрелось. Она успокоительно вздохнула и чуть не заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к нему. Она была счастлива, как дитя, которое простили, успокоили и обласкали.

    Все? - спросил он тихо.

    Все! - сказала она.

    А письмо его?

    Она вынула из портфеля письмо и подала ему. Он подошел к свечке, прочел и положил на стол. А глаза опять обратились на нее с тем же выражением, какого она уж давно не видала в нем.

    Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг. В лице у него ни тени страдания, ни сомнения. Он взял ее за обе руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко задумался. Она притихла, в свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение его мысли на лице.

    Вдруг он встал.

    Боже мой, если б я знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! - сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда целого света!

    Он уж владел опять собой, был весел; но ей мало было этого. Она видела, что она оправдана; но ей, как подсудимой, хотелось знать приговор. А он взял шляпу.

    Куда вы? - спросила она.

    Вы взволнованы, отдохните! - сказал он. - Завтра поговорим.

    Вы хотите, чтоб я не спала всю ночь? - перебила она, удерживая его за руку и сажая на стул. - Хотите уйти, не сказав, что это... было, что я теперь, что я... буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто накажет меня, если я стою, или... кто простит? - прибавила она и взглянула на него с такой нежной дружбой, что он бросил шляпу и чуть сам не бросился пред ней на колени.

    Ангел - позвольте сказать - мой! - говорил он. - Не мучьтесь напрасно: ни казнить, ни миловать вас не нужно. Мне даже нечего и прибавлять к вашему рассказу. Какие могут быть у вас сомнения? Вы хотите знать, что это было, назвать по имени? Вы давно знаете... Где письмо Обломова? - Он взял письмо со стола.

    Слушайте же! - и читал! - «Ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках!.. Вы ошиблись (читал Штольц, ударяя на этом слове); пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите - он придет, и тогда вы очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку...» Видите, как это верно! - сказал он. - Вам было и стыдно и досадно за... ошибку. К этому нечего прибавить. Он был прав, а вы не поверили, и в этом вся ваша вина. Вам бы тогда и разойтись; но его одолела ваша красота... а вас трогала... его голубиная нежность! - чуть-чуть насмешливо прибавил он.

    Я не поверила ему, я думала, что сердце не ошибается.

    Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, - прибавил он, - воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с другой... А вы боялись, что не будет другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь...

    А слезы? - сказала она. - Разве они не от сердца были, когда я плакала? Я не лгала, я была искренна...

    Боже мой! О чем не заплачут женщины? Вы сами же говорите, что вам было жаль букета сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного привычки... Сколько причин для слез!

    И свидания наши, прогулки тоже ошибка? Вы помните, что я... была у него... - досказала она с смущением и сама, кажется, хотела заглушить свои слова. Она старалась сама обвинять себя затем только, чтоб он жарче защищал ее, чтоб быть все правее и правее в его глазах.

    Из рассказа вашего видно, что в последних свиданиях вам и говорить было не о чем. У вашей так называемой «любви» не хватало и содержания; она дальше пойти не могла. Вы еще до разлуки разошлись и были верны не любви, а призраку ее, который сами выдумали, - вот и вся тайна.

    А поцелуй? - шепнула она так тихо, что он не слыхал, а догадался.

    О, это важно, - с комической строгостью произнес он, - за это надо было лишить вас... одного блюда за обедом. - Он глядел на нее все с большей лаской, с большей любовью.

    Шутка не оправдание такой «ошибки»! - возразила она строго, обиженная его равнодушием и небрежным тоном. - Мне легче было бы, если б вы наказали меня каким-нибудь жестким словом, назвали бы мой проступок его настоящим именем.

    Я бы и не шутил, если б дело шло не об Илье, а о другом, - оправдывался он, - там ошибка могла бы кончиться... бедой; но я знаю Обломова...

    Другой, никогда! - вспыхнув, перебила она. - Я узнала его больше, нежели вы...

    Вот видите! - подтвердил он.

    Но если б он... изменился, ожил, послушался меня и... разве я не любила бы его тогда? Разве и тогда была бы ложь, ошибка? - говорила она, чтоб осмотреть дело со всех сторон, чтоб не осталось ни малейшего пятна, никакой загадки.

    То есть если б на его месте был другой человек, - перебил Штольц, - нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы в любовь, упрочились, и тогда... Но это другой роман и другой герой, до которого нам дела нет.

    Она вздохнула, как будто сбросила последнюю тяжесть с души. Оба молчали.

    Ах, какое счастье... выздоравливать, - медленно произнесла она, как будто расцветая, и обратила к нему взгляд такой глубокой признательности, такой горячей, небывалой дружбы, что в этом взгляде почудилась ему искра, которую он напрасно ловил почти год. По нем пробежала радостная дрожь.

    Нет, выздоравливаю я! - сказал он и задумался. - Ах, если бы только я мог знать, что герой этого романа - Илья! Сколько времени ушло, сколько крови испортилось! За что? Зачем! - твердил он почти с досадой.

    Но вдруг он как будто отрезвился от этой досады, очнулся от тяжелого раздумья. Лоб разгладился, глаза повеселели.

    Но, видно, это было неизбежно: зато как я покоен теперь и... как счастлив! - с упоением прибавил он.

    Как сон, как будто ничего не было! - говорила она задумчиво, едва слышно, удивляясь своему внезапному возрождению. - Вы вынули не только стыд, раскаяние, но и горечь, боль - все... Как это вы сделали? - тихо спросила она. - И все это пройдет, эта... ошибка?

    Да уж, я думаю, и прошло! - сказал он, взглянув на нее в первый раз глазами страсти и не скрывая этого, - то есть все, что было.

    А что... будет... не ошибка... истина? - спрашивала она, не договаривая.

    Вот тут написано, - решил он, взяв опять письмо: - «Пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придет, и вы очнетесь...» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не года, а целой жизни для той любви, только не знаю... кого? - досказал он, впиваясь в нее глазами.

    Она потупила глаза и сжала губы, но сквозь веки прорывались наружу лучи, губы удерживали улыбку, но не удержали. Она взглянула на него и засмеялась так от души, что у ней навернулись даже слезы.

    Я вам сказал, что с вами было и даже что будет, Ольга Сергевна, - заключил он. - А вы мне ничего не скажете в ответ на мой вопрос, который не дали кончить.

    Но что я могу сказать? - в смущении говорила она. - Имела ли бы я право, если б могла сказать то, что вам так нужно и чего... вы так стоите? - шепотом прибавила и стыдливо взглянула на него.

    Во взгляде опять почудились ему искры небывалой дружбы; опять он дрогнул от счастья.

    Не торопитесь, - прибавил он, - скажите, чего я стою, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или... оставаться?

    Послушайте: вы кокетничаете со мной! - вдруг весело сказала она.

    О нет! - с важностью заметил он. - Это не давешний вопрос, теперь он имеет другой смысл: если я останусь, то... на каких правах?

    Она вдруг смутилась.

    Видите, что я не кокетничаю! - смеялся он, довольный, что поймал ее. - Ведь нам, после нынешнего разговора, надо быть иначе друг с другом: мы оба уж не те, что были вчера.

    Я не знаю... - шептала она, еще более смущенная.

    Позвольте мне дать вам совет?

    Говорите... я слепо исполню! - почти с страстною покорностью прибавила она.

    Выдьте за меня замуж, в ожидании, пока он придет!

    Еще не смею... - шептала она, закрывая лицо руками, в волнении, но счастливая.

    Отчего ж не смеете? - шепотом же спросил он, наклоняя ее голову к себе.

    А это прошлое? - шептала она опять, кладя ему голову на грудь, как матери.

    Он тихонько отнял ее руки от лица, поцеловал в голову и долго любовался ее смущением, с наслаждением глядел на выступившие у ней и поглощенные опять глазами слезы.

    Поблекнет, как ваша сирень! - заключил он. - Вы взяли урок: теперь настала пора пользоваться им. Начинается жизнь: отдайте мне ваше будущее и не думайте ни о чем - я ручаюсь за все. Пойдемте к тетке.

    Поздно ушел к себе Штольц.

    «Нашел свое, - думал он, глядя влюбленными глазами на деревья, на небо, на озеро, даже на поднимавшийся с воды туман. - Дождался! Столько лет жажды чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал - все награждено: вот оно, последнее счастье человека!»

    Все теперь заслонилось в его глазах счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки, замасленные счеты - вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштановые волосы под пудрой - и все это покрывал какой-то нежный голос, голос Ольги: он в уме слышал ее пение...

    Ольга - моя жена! - страстно вздрогнув, прошептал он. - Все найдено, нечего искать, некуда идти больше!

    И в задумчивом чаду счастья шел домой, не замечая дороги, улиц...

    Ольга долго провожала его глазами, потом открыла окно, несколько минут дышала ночной прохладой; волнение понемногу улеглось, грудь дышала ровно.

    Она устремила глаза на озеро, на даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о чем она думает, что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно в жилах. Она испытывала счастье и не могла определить, где границы, что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем...

    Я его невеста... - прошептала она.

    «Я невеста!» - с гордым трепетом думает девушка, дождавшись этого момента, озаряющего всю ее жизнь, и вырастет высоко, и с высоты смотрит на ту темную тропинку, где вчера шла одиноко и незаметно.

    Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также на перекрестке встретился ей он, подал руку и вывел не в блеск ослепительных лучей, а как будто на разлив широкой реки, к пространным полям и дружески улыбающимся холмам. Взгляд ее не зажмурился от блеска, не замерло сердце, не вспыхнуло воображение.

    Она с тихой радостью успокоила взгляд на разливе жизни, на ее широких полях и зеленых холмах. Не бегала у ней дрожь по плечам, не горел взгляд гордостью: только когда она перенесла этот взгляд с полей и холмов на того, кто подал ей руку, она почувствовала, что по щеке у ней медленно тянется слеза...

    Она все сидела, точно спала - так тих был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над ее головой.

    Не видала она себя в этом сне завернутою в газы и блонды на два часа и потом в будничные тряпки на всю жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни огни, ни веселые клики; ей снилось счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она еще раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением прошептала: «Я его невеста!»

    Боже мой! Как все мрачно, скучно смотрело в квартире Обломова года полтора спустя после именин, когда нечаянно приехал к нему обедать Штольц. И сам Илья Ильич обрюзг, скука въелась в его глаза и выглядывала оттуда, как немочь какая-нибудь.

    Он походит, походит по комнате, потом ляжет и смотрит в потолок; возьмет книгу с этажерки, пробежит несколько строк глазами, зевнет и начнет барабанить пальцами по столу.

    Захар стал еще неуклюжее, неопрятнее; у него появились заплаты на локтях; он смотрит так бедно, голодно, как будто плохо ест, мало спит и за троих работает.

    Халат на Обломове истаскался, и как ни заботливо зашивались дыры на нем, но он расползался везде и не по швам: давно бы надо новый. Одеяло на постели тоже истасканное, кое-где с заплатами; занавески на окнах полиняли давно, и хотя они вымыты, но похожи на тряпки.

    Захар принес старую скатерть, постлал на половине стола, подле Обломова, потом осторожно, прикусив язык, принес прибор с графином водки, положил хлеб и ушел.

    Дверь с хозяйской половины отворилась, и вошла Агафья Матвеевна, неся проворно шипящую сковороду с яичницей.

    И она ужасно изменилась, не в свою пользу. Она похудела. Нет круглых, белых, некраснеющих и небледнеющих щек; не лоснятся редкие брови; глаза у ней впали.

    Одета она в старое ситцевое платье; руки у ней не то загорели, не то загрубели от работы, от огня или от воды, или от того и от другого.

    Акулины уже не было в доме. Анисья - и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне; она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние.

    Но не о себе, не о своем кофе вздыхает она, тужит не оттого, что ей нет случая посуетиться, похозяйничать широко, потолочь корицу, положить ваниль в соус или варить густые сливки, а оттого, что другой год не кушает этого ничего Илья Ильич, оттого, что кофе ему не берется пудами из лучшего магазина, а покупается на гривенники в лавочке; сливки приносит не чухонка, а снабжает ими та же лавочка, оттого, что вместо сочной котлетки она несет ему на завтрак яичницу, заправленную жесткой, залежавшейся в лавочке же ветчиной.

    Что же это значит? А то, что другой год доходы с Обломовки, исправно присылаемые Штольцем, поступают на удовлетворение претензии по заемному письму, данному Обломовым хозяйке.

    «Законное дело» братца удалось сверх ожидания. При первом намеке Тарантьева на скандалезное дело Илья Ильич вспыхнул и сконфузился; потом пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заемное письмо, сроком на четыре года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и велели написать: «К сему заемному письму такая-то (чин, имя и фамилия) руку приложила».

    Она только затруднилась тем, что много понадобилось написать, и попросила братца заставить лучше Ванюшу, что «он-де бойко стал писать», а она, пожалуй, что-нибудь напутает. Но братец настоятельно потребовали, и она подписала криво, косо и крупно. Больше об этом уж никогда и речи не было.

    Обломов, подписывая, утешался отчасти тем, что деньги эти пойдут на сирот, а потом, на другой день, когда голова у него была свежа, он со стыдом вспомнил об этом деле, и старался забыть, избегая встречи с братцем, и если Тарантьев заговаривал о том, он грозил немедленно съехать с квартиры и уехать в деревню.

    Потом, когда он получил деньги из деревни, братец пришли к нему и объявили, что ему, Илье Ильичу, легче будет начать уплату немедленно из дохода; что года в три претензия будет покрыта, между тем как с наступлением срока, когда документ будет подан ко взысканию, деревня должна будет поступить в публичную продажу, так как суммы в наличности у Обломова не имеется и не предвидится.

    Обломов понял, в какие тиски попал он, когда все, что присылал Штольц, стало поступать на уплату долга, а ему оставалось только небольшое количество денег на прожиток.

    Братец спешил окончить эту добровольную сделку с своим должником года в два, чтоб как-нибудь и что-нибудь не помешало делу, и оттого Обломов вдруг попал в затруднительное положение.

    Сначала это было не очень заметно благодаря его привычке не знать, сколько у него в кармане денег; но Иван Матвеевич вздумал присвататься к дочери какого-то лабазника, нанял особую квартиру и переехал.

    Хозяйственные размахи Агафьи Матвеевны вдруг приостановились: осетрина, белоснежная телятина, индейки стали появляться на другой кухне, в новой квартире Мухоярова.

    Там по вечерам горели огни, собирались будущие родные братца, сослуживцы и Тарантьев; все очутилось там. Агафья Матвеевна и Анисья вдруг остались с разинутыми ртами и с праздно повисшими руками, над пустыми кастрюлями и горшками.

    Агафья Матвеевна в первый раз узнала, что у ней есть только дом, огород и цыплята и что ни корица, ни ваниль не растут в ее огороде; увидала, что на рынках лавочники мало-помалу перестали ей низко кланяться с улыбкой и что эти поклоны и улыбки стали доставаться новой, толстой, нарядной кухарке ее братца.

    Обломов отдал хозяйке все деньги, оставленные ему братцем на прожиток, и она, месяца три-четыре, без памяти по-прежнему молола пудами кофе, толкла корицу, жарила телятину и индеек, и делала это до последнего дня, в который истратила последние семь гривен и пришла к нему сказать, что у ней денег нет.

    Он три раза перевернулся на диване от этого известия, потом посмотрел в ящик к себе: и у него ничего не было. Стал припоминать, куда их дел, и ничего не припомнил; пошарил на столе рукой, нет ли медных денег, спросил Захара, тот и во сне не видал. Она пошла к братцу и наивно сказала, что в доме денег нет.

    А куда вы с вельможей ухлопали тысячу рублей, что я дал ему на прожитье? - спросил он. - Где же я денег возьму? Ты знаешь, я в законный брак вступаю: две семьи содержать не могу, а вы с барином-то по одежке протягивайте ножки.

    Что вы, братец, меня барином попрекаете? - сказала она. - Что он вам делает? Никого не трогает, живет себе. Не я приманивала его на квартиру: вы с Михеем Андреичем.

    Он дал ей десять рублей и сказал, что больше нет. Но потом, обдумав дело с кумом в заведении, решил, что так покидать сестру и Обломова нельзя, что, пожалуй, дойдет дело до Штольца, тот нагрянет, разберет и, чего доброго, как-нибудь переделает, не успеешь и взыскать долг, даром что «законное дело»: немец, следовательно, продувной!

    Он стал давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша не положит, и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может получить за цыплят, за капусту, и решил, что со всем этим можно жить припеваючи.

    В первый раз в жизни Агафья Матвеевна задумалась не о хозяйстве, а о чем-то другом, в первый раз заплакала, не от досады на Акулину за разбитую посуду, не от брани братца за недоваренную рыбу; в первый раз ей предстала грозная нужда, но грозная не для нее, для Ильи Ильича.

    «Как вдруг этот барин, - разбирала она, - станет кушать вместо спаржи репу с маслом, вместо рябчиков баранину, вместо гатчинских форелей, янтарной осетрины - соленого судака, может быть, студень из лавочки...»

    Ужас! Она не додумалась до конца, а торопливо оделась, наняла извозчика и поехала к мужниной родне, не в Пасху и Рождество, на семейный обед, а утром рано, с заботой, с необычной речью и вопросом, что делать, и взять у них денег.

    У них много: они сейчас дадут, как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а то на крайнюю нужду, до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек...

    Но там удивились, денег ей не дали, а сказали, что если у Ильи Ильича есть вещи какие-нибудь, золотые или, пожалуй, серебряные, даже мех, так можно заложить и что есть такие благодетели, что третью часть просимой суммы дадут до тех пор, пока он опять получит из деревни.

    Этот практический урок в другое время пролетел бы над гениальной хозяйкой, не коснувшись ее головы, и не втолковать бы ей его никакими путями, а тут она умом сердца поняла, сообразила все и взвесила... свой жемчуг, полученный в приданое.

    Илья Ильич, не подозревая ничего, пил на другой день смородинную водку, закусывал отличной семгой, кушал любимые потроха и белого свежего рябчика. Агафья Матвеевна с детьми поела людских щей и каши и только за компанию с Ильей Ильичом выпила две чашки кофе.

    Вскоре за жемчугом достала она из заветного сундука фермуар, потом пошло серебро, потом салоп.

    Пришел срок присылки денег из деревни: Обломов отдал ей все. Она выкупила жемчуг и заплатила проценты за фермуар, серебро и мех, и опять готовила ему спаржу, рябчики, и только для виду пила с ним кофе. Жемчуг опять поступил на свое место.

    Из недели в неделю, изо дня в день тянулась она из сил, мучилась, перебивалась, продала шаль, послала продать парадное платье и осталась в ситцевом ежедневном наряде: с голыми локтями, и по воскресеньям прикрывала шею старой затасканной косынкой.

    Вот отчего она похудела, отчего у ней впали глаза и отчего она сама принесла завтрак Илье Ильичу.

    У ней даже доставало духа сделать веселое лицо, когда Обломов объявлял ей, что завтра к нему придут обедать Тарантьев, Алексеев или Иван Герасимович. Обед являлся вкусный и чисто поданный. Она не срамила хозяина. Но скольких волнений, беготни, упрашиванья по лавочкам, потом бессонницы, даже слез стоили ей эти заботы!

    Как вдруг глубоко окунулась она в треволнения жизни и как познала ее счастливые и несчастные дни! Но она любила эту жизнь: несмотря на всю горечь своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое течение, когда она не знала Обломова, когда с достоинством господствовала среди наполненных, трещавших и шипевших кастрюль, сковород и горшков, повелевала Акулиной, дворником.

    Она от ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет мысль о смерти, хотя смерть разом положила бы конец ее невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной несмыкаемости глаз.

    Илья Ильич позавтракал, прослушал, как Маша читает по-французски, посидел в комнате у Агафьи Матвеевны, смотрел, как она починивала Ванечкину курточку, переворачивая ее раз десять то на ту, то на другую сторону, и в то же время беспрестанно бегала в кухню посмотреть, как жарится баранина к обеду, не пора ли заваривать уху.

    Что вы все хлопочете, право? - говорил Обломов, - оставьте!

    Кто ж будет хлопотать, если не я? - сказала она. - Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку - опять разорвал! Что смеешься? - обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. - Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался - признавайся?

    Нет, маменька, это само разорвалось, - сказал Ваня.

    То-то само! Сидел бы дома да твердил уроки, чем бегать по улицам! Вот когда Илья Ильич опять скажет, что ты по-французски плохо учишься, - я и сапоги сниму: поневоле будешь сидеть за книжкой!

    Я не люблю учиться по-французски.

    Отчего? - спросил Обломов.

    Да по-французски есть много нехороших слов...

    Агафья Матвеевна вспыхнула, Обломов расхохотался. Верно, и прежде уже был у них разговор о «нехороших словах».

    Молчи, дрянной мальчишка, - сказала она. - Утри лучше нос, не видишь?

    Ванюша фыркнул, но носа не утер.

    Вот погодите, получу из деревни деньги, я ему две пары сошью, - вмешался Обломов, - синюю курточку, а на будущий год мундир: в гимназию поступит.

    Ну, еще и в старом походит, - сказала Агафья Матвеевна, - а деньги понадобятся на хозяйство. Солонины запасем, варенья вам наварю... Пойти посмотреть, принесла ли Анисья сметаны... - Она встала.

    А что нынче? - спросил Обломов.

    Уха из ершей, жареная баранина да вареники.

    Обломов молчал.

    Вдруг подъехал экипаж, застучали в калитку, началось скаканье на цепи и лай собаки.

    Обломов ушел к себе, думая, что кто-нибудь пришел к хозяйке: мясник, зеленщик или другое подобное лицо. Такой визит сопровождался обыкновенно просьбами денег, отказом со стороны хозяйки, потом угрозой со стороны продавца, потом просьбами подождать со стороны хозяйки, потом бранью, хлопаньем дверей, калитки и неистовым скаканьем и лаем собаки - вообще неприятной сценой. Но подъехал экипаж - что бы это значило? Мясники и зеленщики в экипажах не ездят.

    Вдруг хозяйка, в испуге, вбежала к нему.

    К вам гость! - сказала она.

    Кто же: Тарантьев или Алексеев?

    Нет, нет, тот, что обедал в Ильин день.

    Штольц? - в тревоге говорил Обломов, озираясь кругом, куда бы уйти. - Боже! что он скажет, как увидит... Скажите, что я уехал! - торопливо прибавил он и ушел к хозяйке в комнату.

    Анисья кстати подоспела навстречу гостю. Агафья Матвеевна успела передать ей приказание. Штольц поверил, только удивился, как это Обломова не было дома.

    Ну, скажи, что я через два часа приду, обедать буду! - сказал он и пошел поблизости, в публичный сад.

    Обедать будет! - с испугом передавала Анисья.

    Обедать будет! - повторила в страхе Агафья Матвеевна Обломову.

    Надо другой обед изготовить, - решил он, помолчав.

    Она обратила на него взгляд, полный ужаса. У ней оставался всего полтинник, а до первого числа, когда братец выдает деньги, осталось еще десять дней. В долг никто не дает.

    Не успеем, Илья Ильич, - робко заметила она, - пусть покушает, что есть...

    Не ест он этого, Агафья Матвеевна: ухи терпеть не может, даже стерляжьей не ест; баранины тоже в рот не берет.

    Языка можно в колбасной взять! - вдруг, как будто по вдохновению, сказала она, - тут близко.

    Это хорошо, это можно; да велите зелени какой-нибудь, бобов свежих...

    «Бобы восемь гривен фунт!» - пошевелилось у ней в горле, но на язык не сошло.

    Хорошо, я сделаю... - сказала она, решившись заменить бобы капустой.

    Сыру швейцарского велите фунт взять! - командовал он, не зная о средствах Агафьи Матвеевны, - и больше ничего! Я извинюсь, скажу, что не ждали... - Да если б можно бульон какой-нибудь.

    Она было ушла.

    А вина? - вдруг вспомнил он.

    Она отвечала новым взглядом ужаса.

    Надо послать за лафитом, - хладнокровно заключил он.

    Перенесемся назад, до приезда Штольца к Обломову. Однажды в Париже, гуляя по бульвару, Штольц встретил Ольгу и ее тетку. Перемена в Ольге его поразила. И не физическое ее развитие, а бледность, отсутствие детской усмешки на губах, с которой раньше всегда встречала и слушала его, не было в ней прежней наивности, беспечности.

    Штольц задавал вопросы, Ольга отвечала как-то нехотя и рассеянно. На его вопрос, как поживает Обломов, почему не пишет, тетка ответила, что заболел и к ним вообще в последнее время не приходил.

    Ильинские прожили полгода в Париже. Их единственным собеседником был Штольц. Ольга постепенно начала приходить в себя, но Штольц еще не понимал, что заставило ее так быстро повзрослеть. Весной они все отправились в Швейцарию. Штольц уже тогда понял, что не сможет без Ольги жить. Однако ему оставалось решить, может ли Ольга жить без него.

    Иногда ему казалось, что он уловил в Ольгином взгляде нечто похожее на любовь, но в следующий миг своим спокойствием и равнодушием (как ему казалось) она заставляла его думать иначе. И он погружался в задумчивость.

    Ольга прекрасно понимала, что творится в душе Штольца, и он бесконечно нравился ей, но допустить, что она его любит, никак не могла — тогда чем же была ее любовь к Илье Ильичу? Нет, у нее не любовь к Штольцу, решала она, и любви быть не может — любовь у нее уже была, а любят только раз.

    Ольга боялась, что, узнай Штольц о ее прошлом, он станет презирать ее, будет считать ее ничтожной, слабой, мелкой. В результате она стала стыдиться не только своего прошлого, но и героя... Что касается Штольца, то он принял решение не терзаться больше сомнениями, а незамедлительно поговорить с Ольгой и выяснить их отношения раз и навсегда.

    Однажды вечером, посадив ее в кресло напротив себя, Штольц начал с главного — признался ей в любви. Ольга была в страшном волнении. Она просила его уехать и никогда не видеться с ней, но когда он собрался уходить, остановила его. Видя, как страдает Ольга, собираясь поведать ему о своем прошлом, Штольц решил помочь ей. Он сказал, что, видимо, Ольга любила. Девушка подтвердила это молчанием. На Штольца будто ужасом пахнуло, но когда он узнал, что предмет увлечения Ольги — Обломов, тут же повеселел. Он попросил ее рассказать обо всем подробно, и она не таясь все рассказала, даже о ветке сирени.

    После исповеди Ольга ждала сурового осуждения, но этого не случилось. Штольц объяснил, что было тогда с ней, словами Обломова из его письма. Он сказал, что эта любовь была лишь бессознательной потребностью Ольги в любви, которая, не найдя достойного объекта, обрушилась на Обломова. Как легко теперь стало Ольге! Только сейчас она поняла, что то, о чем писал к ней Обломов, было правдой.

    Штольц предложил Ольге выйти за него замуж. Та в волнении сказала, что пока не может, но была счастлива. Счастлив был и Штольц.

    Краткое содержание глав романа "Обломов"
    Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4


    Мир и тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздается визг и хохот качающихся на качелях девушек.

    Все тихо в доме Пшеницыной. Войдешь на дворик и будешь охвачен живой идиллией: куры и петухи засуетятся и побегут прятаться в углы; собака начнет скакать на цепи, заливаясь лаем; Акулина перестанет доить корову, а дворник остановится рубить дрова, и оба с любопытством посмотрят на посетителя.

    Кого вам? - спросит он и, услыхав имя Ильи Ильича или хозяйки дома, молча укажет крыльцо и примется опять рубить дрова, а посетитель по чистой, усыпанной песком тропинке пойдет к крыльцу, на ступеньках которого постлан простой, чистый коврик, дернет за медную, ярко вычищенную ручку колокольчика, и дверь отворит Анисья, дети, иногда сама хозяйка или Захар - Захар после всех.

    Все в доме Пшеницыной дышало таким обилием и полнотой хозяйства, какой не бывало и прежде, когда Агафья Матвеевна жила одним домом с братцем.

    Кухня, чуланы, буфет - все было установлено поставцами с посудой, большими и небольшими, круглыми и овальными блюдами, соусниками, чашками, грудами тарелок, горшками чугунными, медными и глиняными.

    В шкафах разложено было и свое, давным-давно выкупленное и никогда не закладываемое теперь серебро, и серебро Обломова.

    Целые ряды огромных, пузатых и миньятюрных чайников и несколько рядов фарфоровых чашек, простых, с живописью, с позолотой, с девизами, с пылающими сердцами, с китайцами. Большие стеклянные банки с кофе, корицей, ванилью, хрустальные чайницы, садки с маслом, с уксусом.

    Потом целые полки загромождены были пачками, склянками, коробочками с домашними лекарствами, с травами, примочками, пластырями, спиртами, камфарой, с порошками, с куреньями; тут же было мыло, снадобья для чищенья кружев, выведения пятен и прочее, и прочее - все, что найдешь в любом доме всякой провинции, у всякой домовитой хозяйки.

    Когда Агафья Матвеевна внезапно отворит дверь шкафа, исполненного всех этих принадлежностей, то сама не устоит против букета всех наркотических запахов и на первых порах на минуту отворотит лицо в сторону.

    В кладовой к потолку привешены были окорока, чтоб не портили мыши, сыры, головы сахару, провесная рыба, мешки с сушеными грибами, купленными у чухонца орехами.

    На полу стояли кадки масла, большие крытые корчаги с сметаной, корзины с яйцами - и чего-чего не было! Надо перо другого Гомера, чтоб исчислить с полнотой и подробностью все, что скоплено было во всех углах, на всех полках этого маленького ковчега домашней жизни.

    Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и ее достойной помощницы, Анисьи. Все было в доме и все под рукой, на своем месте, во всем порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался один угол в целом доме, куда никогда не проникал ни луч света, ни струя свежего воздуха, ни глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.

    Комнатка его была без окна, и вечная темнота способствовала к устройству из человеческого жилья темной норы. Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское дело разбирать, где и как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому дела нет до того, зачем у него платье лежит в куче на полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а не она. А что касается веника, досок, двух кирпичей, днища бочки и двух полен, которые он держит у себя в комнате, так ему без них в хозяйстве обойтись нельзя, а почему - он не объяснял; далее, что пыль и пауки ему не мешают и, словом, что он не сует носа к ним в кухню, следовательно не желает, чтоб и его трогали.

    Анисью, которую он однажды застал там, он обдал таким презрением, погрозил так серьезно локтем в грудь, что она боялась заглядывать к нему. Когда дело было перенесено в высшую инстанцию, на благоусмотрение Ильи Ильича, барин пошел было осмотреть и распорядиться как следует, построже, но, всунув в дверь к Захару одну голову и поглядев с минуту на все, что там было, он только плюнул и не сказал ни слова.

    Что, взяли? - промолвил Захар Агафье Матвеевне и Анисье, которые пришли с Ильей Ильичом, надеясь, что его участие поведет к какой-нибудь перемене. Потом он усмехнулся по-своему, во все лицо, так что брови и бакенбарды подались в стороны.

    В прочих комнатах везде было светло, чисто и свежо. Старые, полинялые занавески исчезли, а окна и двери гостиной и кабинета осенялись синими и зелеными драпри и кисейными занавесками с красными фестонами - все работа рук Агафьи Матвеевны.

    Подушки белели, как снег, и горой возвышались чуть не до потолка; одеяла шелковые, стеганые.

    Целые недели комната хозяйки была загромождена несколькими раскинутыми и приставленными один к другому ломберными столами, на которых расстилались эти одеяла и халат Ильи Ильича.

    Агафья Матвеевна собственноручно кроила, подкладывала ватой и простегивала их, припадая к работе своею крепкой грудью, впиваясь в нее глазами, даже ртом, когда надо было откусить нитку, и трудилась с любовью, с неутомимым прилежанием, скромно награждая себя мыслью, что халат и одеяла будут облекать, греть, нежить и покоить великолепного Илью Ильича.

    Он целые дни, лежа у себя на диване, любовался, как обнаженные локти ее двигались взад и вперед, вслед за иглой и ниткой. Он не раз дремал под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке.

    Полноте работать, устанете! - унимал он ее.

    Бог труды любит! - отвечала она, не отводя глаз и рук от работы.

    Кофе подавался ему так же тщательно, чисто и вкусно, как вначале, когда он, несколько лет назад, переехал на эту квартиру. Суп с потрохами, макароны с пармезаном, кулебяка, ботвинья, свои цыплята - все это сменялось в строгой очереди одно другим и приятно разнообразило монотонные дни маленького домика.

    В окна с утра до вечера бил радостный луч солнца, полдня на одну сторону, полдня на другую, не загораживаемый ничем благодаря огородам с обеих сторон.

    Канарейки весело трещали; ерань и порой приносимые детьми из графского сада гиацинты изливали в маленькой комнатке сильный запах, приятно мешавшийся с дымом чистой гаванской сигары да корицы или ванили, которую толкла, энергически двигая локтями, хозяйка.

    Илья Ильич жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы дня и ночи и времен года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало.

    С тех пор как Штольц выручил Обломовку от воровских долгов братца, как братец и Тарантьев удалились совсем, с ними удалилось и все враждебное из жизни Ильи Ильича. Его окружали теперь такие простые, добрые, любящие лица, которые все согласились своим существованием подпереть его жизнь, помогать ему не замечать ее, не чувствовать.

    Агафья Матвеевна была в зените своей жизни; она жила и чувствовала, что жила полно, как прежде никогда не жила, но только высказать этого, как и прежде, никогда не могла, или, лучше, ей в голову об этом не приходило. Она только молила бога, чтоб он продлил веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой «скорби, гнева и нужды», а себя, детей своих и весь дом предавала на волю божию. Зато лицо ее постоянно высказывало одно и то же счастье, полное, удовлетворенное и без желаний, следовательно редкое и при всякой другой натуре невозможное.

    Она пополнела: грудь и плечи сияли тем же довольством и полнотой, в глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость. К ней воротились то достоинство и спокойствие, с которыми она прежде властвовала над домом, среди покорных Анисьи, Акулины и дворника. Она по-прежнему не ходит, а будто плавает от шкафа к кухне, от кухни к кладовой и мерно, неторопливо отдает приказания с полным сознанием того, что делает.

    Анисья стала еще живее прежнего, потому что работы стало больше: все она движется, суетится, бегает, работает, все по слову хозяйки. Глаза у ней даже ярче, и нос, этот говорящий нос, так и выставляется прежде всей ее особы, так и рдеет заботой, мыслями, намерениями, так и говорит, хотя язык и молчит.

    Обе они одеты каждая сообразно достоинству своего сана и должностей. У хозяйки завелся большой шкаф с рядом шелковых платьев, мантилий и салопов; чепцы заказывались на той стороне, чуть ли не на Литейном, башмаки не с Апраксина, а из Гостиного двора, а шляпка - представьте, из Морской! И Анисья, когда отстряпает, а особенно в воскресенье, надевает шерстяное платье.

    Только Акулина все ходит с заткнутым за пояс подолом, да дворник не может, даже в летние каникулы, расстаться с полушубком.

    Про Захара и говорить нечего: этот из серого фрака сделал себе куртку, и нельзя решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом спит, сидит у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и делает все то же и так же, что делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой.

    А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он наконец решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни.

    Он смотрел на настоящий свой быт, как продолжение того же обломовского существования, только с другим колоритом местности и, отчасти, времени. И здесь, как в Обломовке, ему удавалось дешево отделываться от жизни, выторговать у ней и застраховать себе невозмутимый покой.

    Он торжествовал внутренне, что ушел от ее докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки счастья, где гложет и снедает человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве человек и уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный и ненасытимый. Он, не испытав наслаждений, добываемых в борьбе, мысленно отказался от них и чувствовал покой в душе только в забытом уголке, чуждом движения, борьбы и жизни.

    А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе жизнь - он спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни, как плачут по дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что не довольно сделали для него при жизни.

    Потом он взглянет на окружающее его, вкусит временных благ и успокоится, задумчиво глядя, как тихо и покойно утопает в пожаре зари вечернее солнце, наконец решит, что жизнь его не только сложилась, но и создана, даже предназначена была так просто, немудрено, чтоб выразить возможность идеально покойной стороны человеческого бытия.

    Другим, думал он, выпадало на долю выражать ее тревожные стороны, двигать создающими и разрушающими силами: у всякого свое назначение!

    Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог счастья, ни ударов жизни - следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться - нечего.

    С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался в простой и широкий гроб остального своего существования, сделанный собственными руками, как старцы пустынные, которые, отворотясь от жизни, копают себе могилу.

    Он уж перестал мечтать об устройстве имения и о поездке туда всем домом. Поставленный Штольцем управляющий аккуратно присылал ему весьма порядочный доход к рождеству, мужики привозили хлеба и живности, и дом процветал обилием и весельем.

    Илья Ильич завел даже пару лошадей, но, из свойственной ему осторожности, таких, что они только после третьего кнута трогались от крыльца, а при первом и втором ударе одна лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом вторая лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом уже, вытянув напряженно шею, спину и хвост, двинутся они разом и побегут, кивая головами. На них возили Ваню на ту сторону Невы, в гимназию, да хозяйка ездила за разными покупками.

    На масленице и на святой вся семья и сам Илья Ильич ездили на гулянье кататься и в балаганы; брали изредка ложу и посещали, также всем домом, театр.

    Летом отправлялись за город, в ильинскую пятницу - на Пороховые Заводы, и жизнь чередовалась обычными явлениями, не внося губительных перемен, можно было бы сказать, если б удары жизни вовсе не достигали маленьких мирных уголков. Но, к несчастью, громовой удар, потрясая основания гор и огромные воздушные пространства, раздается и в норке мыши, хотя слабее, глуше, но для норки ощутительно.

    Илья Ильич кушал аппетитно и много, как в Обломовке, ходил и работал лениво и мало, тоже как в Обломовке. Он, несмотря на нарастающие лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и еще беспечнее и подолгу спал после обеда.

    Вдруг все это переменилось.

    Однажды, после дневного отдыха и дремоты, он хотел встать с дивана - и не мог, хотел выговорить слово - и язык не повиновался ему. Он в испуге махал только рукой, призывая к себе на помощь.

    Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и наконец умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.

    И только эта догадка озарила ее, Анисья летела уже на извозчике за доктором, а хозяйка обложила голову ему льдом и разом вытащила из заветного шкафчика все спирты, примочки - все, что навык и наслышка указывали ей употребить в дело. Даже Захар успел в это время надеть один сапог и так, об одном сапоге, ухаживал вместе с доктором, хозяйкой и Анисьей около барина.

    Илью Ильича привели в чувство, пустили кровь и потом объявили, что это был апоплексический удар и что ему надо повести другой образ жизни.

    Водка, пиво и вино, кофе, с немногими и редкими исключениями, потом все жирное, мясное, пряное было ему запрещено, а вместо этого предписано ежедневное движение и умеренный сон только ночью.

    Без ока Агафьи Матвеевны ничего бы этого не состоялось, но она умела ввести эту систему тем, что подчинила ей весь дом и то хитростью, то лаской отвлекала Обломова от соблазнительных покушений на вино, на послеобеденную дремоту, на жирные кулебяки.

    Чуть он вздремнет, падал стул в комнате, так, сам собою, или с шумом разбивалась старая, негодная посуда в соседней комнате, а не то зашумят дети - хоть вон беги! Если это не поможет, раздавался ее кроткий голос: она звала его и спрашивала о чем-нибудь.

    Дорожка сада продолжена была в огород, и Илья Ильич совершал утром и вечером по ней двухчасовое хождение. С ним ходила она, а нельзя ей, так Маша, или Ваня, или старый знакомый, безответный, всему покорный и на все согласный Алексеев.

    Вот Илья Ильич идет медленно по дорожке, опираясь на плечо Вани. Ваня уж почти юноша, в гимназическом мундире, едва сдерживает свой бодрый, торопливый шаг, подлаживаясь под походку Ильи Ильича. Обломов не совсем свободно ступает одной ногой - следы удара.

    Ну, пойдем, Ванюша, в комнату! - сказал он.

    Они было направились к двери. Навстречу им появилась Агафья Матвеевна.

    Куда это вы так рано? - спросила она, не давая войти.

    Что за рано! Мы раз двадцать взад и вперед прошли, а ведь отсюда до забора пятьдесят сажен - значит, две версты.

    Сколько раз прошли? - спросила она Ванюшу.

    Тот было замялся.

    Не ври, смотри у меня! - грозила она, глядя ему в глаза. - Я сейчас увижу. Помни воскресенье, не пущу в гости.

    Нет, маменька, право, мы раз… двенадцать прошли.

    Ах ты, плут этакой! - сказал Обломов. - Ты все акацию щипал, а я считал всякий раз…

    Нет, походите еще: у меня и уха не готова! - решила хозяйка и захлопнула перед ними дверь.

    И Обломов волей-неволей отсчитал еще восемь раз, потом уже пришел в комнату.

    Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.

    Вот постойте, дайте еще я положу вам ершика: жирный такой попался! - говорила Агафья Матвеевна, подкладывая Обломову в тарелку ершика.

    Хорошо бы к этому пирог! - сказал Обломов.

    Забыла, право забыла! А хотела еще с вечера, да память у меня словно отшибло! - схитрила Агафья Матвеевна.

    И вам тоже, Иван Алексеич, забыла капусты к котлетам приготовить, - прибавила она, обращаясь к Алексееву. - Не взыщите.

    И опять схитрила.

    Ничего-с: я все могу есть, - сказал Алексеев.

    Что это, в самом деле, не приготовят ему ветчины с горошком или бифштекс? - спросил Обломов. - Он любит…

    Сама ходила, смотрела, Илья Ильич, не было хорошей говядины!.. Зато вам кисель из вишневого сиропа велела сделать: знаю, что вы охотник, - добавила она, обращаясь к Алексееву.

    Кисель был безвреден для Ильи Ильича, и потому его должен был любить и есть на все согласный Алексеев.

    После обеда никто и ничто не могло отклонить Обломова от лежанья. Он обыкновенно ложился тут же на диване на спину, но только полежать часок. Чтоб он не спал, хозяйка наливала тут же, на диване, кофе, тут же играли на ковре дети, и Илья Ильич волей-неволей должен был принимать участие.

    Полно дразнить Андрюшу: он сейчас заплачет! - журил он Ванечку, когда тот дразнил ребенка.

    Машенька, смотри, Андрюша ушибется об стул! - заботливо предостерегал он, когда ребенок залезал под стулья.

    И Маша бросалась доставать «братца», как она называла его.

    Все замолкло на минуту, хозяйка вышла на кухню посмотреть, готов ли кофе. Дети присмирели. В комнате послышалось храпенье, сначала тихое, как под сурдиной, потом громче, и когда Агафья Матвеевна появилась с дымящимся кофейником, ее поразило храпенье, как в ямской избе.

    Она с упреком покачала головой Алексееву.

    Я будил, да они не слушают! - сказал в свое оправдание Алексеев.

    Она быстро поставила кофейник на стол, схватила с пола Андрюшу и тихонько посадила его на диван к Илье Ильичу. Ребенок пополз по нем, добрался до лица и схватил за нос.

    А! Что? Кто это? - беспокойно говорил очнувшийся Илья Ильич.

    Вы задремали, а Андрюша влез да разбудил вас, - ласково сказала хозяйка.

    Когда же я задремал? - оправдывался Обломов, принимая Андрюшу в объятия. - Разве я не слыхал, как он ручонками карабкался ко мне? Я все слышу! Ах, шалун этакой: за нос поймал! Вот я тебя! Вот постой, постой! - говорил он, нежа и лаская ребенка. Потом спустил его на пол и вздохнул на всю комнату.

    Расскажите что-нибудь, Иван Алексеич! - сказал он.

    Все переговорили, Илья Ильич; нечего рассказывать, - отвечал тот.

    Ну, как нечего? Вы бываете в людях: нет ли чего новенького? Я думаю, читаете?

    Да-с, иногда читаю, или другие читают, разговаривают, а я слушаю. Вот вчера у Алексея Спиридоныча сын, студент, читал вслух…

    Что ж он читал?

    Про англичан, что они ружья да пороху кому-то привезли. Алексей Спиридоныч сказали, что война будет.

    Кому же они привезли?

    В Испанию или в Индию - не помню, только посланник был очень недоволен.

    Какой же посланник? - спросил Обломов.

    Вот уж это забыл! - сказал Алексеев, поднимая нос к потолку и стараясь вспомнить.

    С кем война-то?

    С турецким пашой, кажется.

    Ну, что еще нового в политике? - спросил, помолчав, Илья Ильич.

    Да пишут, что земной шар все охлаждается: когда-нибудь замерзнет весь.

    Вона! Разве это политика? - сказал Обломов.

    Алексеев оторопел.

    Дмитрий Алексеич сначала упомянули политику, - оправдывался он, - а потом все сподряд читали и не сказали, когда она кончится. Я знаю, что уж это литература пошла.

    Что же он о литературе читал? - спросил Обломов.

    Да читал, что самые лучшие сочинители Дмитриев, Карамзин, Батюшков и Жуковский…

    А Пушкин?

    Пушкина нет там. Я сам тоже подумал, отчего нет! Ведь он х ений, - сказал Алексеев, произнося г , как х .

    Последовало молчание. Хозяйка принесла работу и принялась сновать иглой взад и вперед, поглядывая по временам на Илью Ильича, на Алексеева и прислушиваясь чуткими ушами, нет ли где беспорядка, шума, не бранится ли на кухне Захар с Анисьей, моет ли посуду Акулина, не скрипнула ли калитка на дворе, то есть не отлучился ли дворник в «заведение».

    Обломов тихо погрузился в молчание и задумчивость. Эта задумчивость была не сон и не бдение: он беспечно пустил мысли бродить по воле, не сосредоточивая их ни на чем, покойно слушал мерное биение сердца и изредка ровно мигал, как человек, ни на что не устремляющий глаз. Он впал в неопределенное, загадочное состояние, род галлюцинации.

    На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.

    То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые слова и шепот: «Вот никак не могу попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!»

    Он лениво, машинально, будто в забытьи, глядит в лицо хозяйки, и из глубины его воспоминаний возникает знакомый, где-то виденный им образ. Он добирался, когда и где слышал он это…

    И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная мать и ее гости: они шьют молча; отец ходит молча. Настоящее и прошлое слились и перемешались.

    Грезится ему, что он достиг той обетованной земли, где текут реки меду и молока, где едят незаработанный хлеб, ходят в золоте и серебре…

    Слышит он рассказы снов, примет, звон тарелок и стук ножей, жмется к няне, прислушивается к ее старческому, дребезжащему голосу: «Милитриса Кирбитьевна!» - говорит она, указывая ему на образ хозяйки.

    Кажется ему, то же облачко плывет в синем небе, как тогда, тот же ветерок дует в окно и играет его волосами, обломовский индейский петух ходит и горланит под окном.

    Вон залаяла собака: должно быть, гость приехал. Уж не Андрей ли приехал с отцом из Верхлева? Это был праздник для него. В самом деле, должно быть он: шаги ближе, ближе, отворяется дверь… «Андрей!» - говорит он. В самом деле, перед ним Андрей, но не мальчик, а зрелый мужчина.

    Обломов очнулся: перед ним наяву, не в галлюцинации, стоял настоящий, действительный Штольц.

    Хозяйка быстро схватила ребенка, стащила свою работу со стола, увела детей; исчез и Алексеев. Штольц и Обломов остались вдвоем, молча и неподвижно глядя друг на друга. Штольц так и пронзал его глазами.

    Ты ли это, Андрей? - спросил Обломов едва слышно от волнения, как спрашивает только после долгой разлуки любовник свою подругу.

    Я, - тихо сказал Андрей. - Ты жив, здоров?

    Обломов обнял его, крепко прижимаясь к нему.

    Ах! - произнес он в ответ продолжительно, излив в этом ах всю силу долго таившейся в душе грусти и радости и никогда, может быть, со времени разлуки не изливавшейся ни на кого и ни на что.

    Они сели и опять пристально смотрели друг на друга.

    Здоров ли ты? - спросил Андрей.

    Да, теперь слава богу.

    А был болен?

    Да, Андрей, у меня удар был…

    Возможно ли? Боже мой! - с испугом и участием сказал Андрей. - Но без последствий?

    Да, только левой ногой не свободно владею… - отвечал Обломов.

    Ах, Илья, Илья! Что с тобой? Ведь ты опустился совсем! Что ты делал это время? Шутка ли, пятый год пошел, как мы не видались!

    Обломов вздохнул.

    Что ж ты не ехал в Обломовку? Отчего не писал?

    Что говорить тебе, Андрей? Ты знаешь меня и не спрашивай больше! - печально сказал Обломов.

    И все здесь, на этой квартире? - говорил Штольц, оглядывая комнату, - и не съезжал?

    Да, все здесь… Теперь уж я и не съеду!

    Как, решительно нет?

    Да, Андрей… решительно.

    Штольц пристально посмотрел на него, задумался и стал ходить по комнате.

    А Ольга Сергеевна? Здорова ли? Где она? Помнит ли?..

    Он не договорил.

    Здорова и помнит тебя, как будто вчера расстались. Я сейчас скажу тебе, где она.

    И дети здоровы… Но скажи, Илья: ты шутишь, что останешься здесь? А я приехал за тобой, с тем чтоб увезти туда, к нам, в деревню…

    Отчего? Что с тобой? - начал было Штольц. - Ты знаешь меня: я давно задал себе эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела, а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так и будет. Слава богу, что я застал тебя таким же, а не хуже. Я не надеялся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить иначе, ты понимаешь как.

    Обломов с нетерпением слушал эту тираду.

    Не кричи, пожалуйста, тише! - упрашивал он. - Там…

    Что там?

    Услышат… хозяйка подумает, что я в самом деле хочу уехать…

    Ну, так что ж? Пусть ее думает!

    Ах, как это можно! - перебил Обломов. - Послушай, Андрей! - вдруг прибавил он решительным, небывалым тоном, - не делай напрасных попыток, не уговаривай меня: я останусь здесь.

    Штольц с изумлением поглядел на своего друга. Обломов спокойно и решительно глядел на него.

    Ты погиб, Илья! - сказал он. - Этот дом, эта женщина… весь этот быт… Не может быть: едем, едем!

    Он хватал его за рукав и тащил к двери.

    Зачем ты хочешь увезти меня? Куда? - говорил, упираясь, Обломов.

    Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор, где есть здоровая, нормальная жизнь! - настаивал Штольц строго, почти повелительно. - Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб спать, как крот в норе? Ты вспомни все…

    Не напоминай, не тревожь прошлого: не воротишь! - говорил Обломов с мыслью на лице, с полным сознанием рассудка и воли. - Что ты хочешь делать со мной? С тем миром, куда ты влечешь меня, я распался навсегда; ты не спаяешь, не составишь две разорванные половины. Я прирос к этой яме больным местом: попробуй оторвать - будет смерть.

    Да ты оглянись, где и с кем ты?

    Знаю, чувствую… Ах, Андрей, все я чувствую, все понимаю: мне давно совестно жить на свете! Но не могу идти с тобой твоей дорогой, если б даже захотел… Может быть, в последний раз было еще возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы - это бог видит, но не стою твоих хлопот.

    Нет, Илья, ты что-то говоришь, да не договариваешь. И все-таки я увезу тебя, именно потому и увезу, что подозреваю… Послушай, - сказал он, - надень что-нибудь, и поедем ко мне, просиди у меня вечер. Я тебе расскажу много-много: ты не знаешь, что закипело у нас теперь, ты не слыхал?..

    Обломов смотрел на него вопросительно.

    Ты не видишься с людьми, я и забыл: пойдем, я все расскажу тебе… Знаешь, кто здесь у ворот, в карете, ждет меня… Я позову сюда!

    Ольга! - вдруг вырвалось у испуганного Обломова. Он даже изменился в лице. - Ради бога, не допускай ее сюда, уезжай. Прощай, прощай, ради бога!

    Он почти толкал Штольца вон; но тот не двигался.

    Я не могу пойти к ней без тебя: я дал слово, слышишь, Илья? Не сегодня, так завтра… ты только отсрочишь, но не отгонишь меня… Завтра, послезавтра, а все-таки увидимся!

    Обломов молчал, опустив голову и не смея взглянуть на Штольца.

    Когда же? Меня Ольга спросит.

    Ах, Андрей, - сказал он нежным, умоляющим голосом, обнимая его и кладя голову ему на плечо. - Оставь меня совсем… забудь…

    Как, навсегда? - с изумлением спросил Штольц, устраняясь от его объятий и глядя ему в лицо.

    Да! - прошептал Обломов.

    Штольц отступил от него на шаг.

    Ты ли это, Илья? - упрекал он. - Ты отталкиваешь меня, и для нее, для этой женщины!.. Боже мой! - почти закричал он, как от внезапной боли. - Этот ребенок, что я сейчас видел… Илья, Илья! Беги отсюда, пойдем, пойдем скорее! Как ты пал! Эта женщина… что она тебе…

    Жена! - покойно произнес Обломов.

    Штольц окаменел.

    А этот ребенок - мой сын! Его зовут Андреем, в память о тебе! - досказал Обломов разом и покойно перевел дух, сложив с себя бремя откровенности.

    Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и узнает, что его давно уже нет, что он умер.

    Погиб! - машинально, шепотом сказал он. - Что ж я скажу Ольге?

    Обломов услыхал последние слова, хотел что-то сказать и не мог. Он протянул к Андрею обе руки, и они обнялись молча, крепко, как обнимаются перед боем, перед смертью. Это объятие задушило их слова, слезы, чувства…

    Не забудь моего Андрея! - были последние слова Обломова, сказанные угасшим голосом.

    Андрей молча, медленно вышел вон, медленно, задумчиво шел он двором и сел в карету, а Обломов сел на диван, оперся локтями на стол и закрыл лицо руками.

    «Нет, не забуду я твоего Андрея, - с грустью, идучи двором, думал Штольц. - Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши больше, что до нее дошла очередь, что на нее пали лучи солнца! Не скажу тебе, что года через четыре она будет станцией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, а потом по чугунке покатится твой хлеб к пристани… А там… школы, грамота, а дальше… Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам. Но поведу твоего Андрея, куда ты не мог идти… и с ним будем проводить в дело наши юношеские мечты». - Прощай, старая Обломовка! - сказал он, оглянувшись в последний раз на окна маленького домика. - Ты отжила свой век!

    Что там? - спросила Ольга с сильным биением сердца.

    Ничего! - сухо, отрывисто отвечал Андрей.

    Он жив, здоров?

    Да, - нехотя отозвался Андрей.

    Что ж ты так скоро воротился? Отчего не позвал меня туда и его не привел? Пусти меня!

    Что ж там делается? - с испугом спрашивала Ольга. - Разве «бездна открылась»? Скажешь ли ты мне?

    Он молчал.

    Да что такое там происходит?

    Обломовщина! - мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание.

    Это произведение перешло в общественное достояние в России и странах, где срок охраны авторского права действует 70 лет, или менее, согласно ст. 1281 ГК РФ .

    Если произведение является переводом, или иным производным произведением , или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

    Общественное достояние Общественное достояние false false