Читать онлайн "непокоренные". Лето: о характере поводы (температуре, влажности и т. п.). бабье По отношению к собственности»


Никита?!

Значит, плохо ты людей знал, Степан Яценко. А ведь жил с ними, ел, пил, работал... И повадки их знал, и характеры, и капризы, и кто какой любит табак... А главного в них не знал - души их. А может быть, они и сами про себя главного не знали? Клава считала себя робкой тихоней, а Никита Богатырев - бесстрашным бойцом. Он нашей власти не боялся - ее бояться нечего! - а перед врагом задрожал. А Клава боялась председательского взгляда - а врага не испугалась, плюнула ему в лицо...

Великая людям проверка идет! - качал головой Устин Михалыч. - Великая огнем очистка.

Что Цыпляков? - спросил Степан.

Про Цыплякова не знаю! - осторожно сказал Устин Михалыч. - Цыпляков особо живет.

К тебе не ходит?

Он ни к кому не ходит... Запершись сидит...

В тот же вечер Степан пошел к Цыплякову и долго стучался в его ставни и двери.

Кто? Кто? - испуганно спрашивал Цыпляков через дверь.

Я это. Я! Отвори!

Кто я? Я никого не знаю.

Да это я, Степан.

Какой Степан? Никакого Степана не знаю! Уходите!

Да отвори! - яростно прохрипел Степан и услышал, как испуганно звякнули и упали запоры.

Ты? Это ты! - попятился Цыпляков, увидев его, и свеча в его руках задрожала...

Степан медленно прошел в комнату.

Что же неласково встречаешь? - горько усмехаясь, спросил он. - Гостю не рад?

Ты зачем?.. Ты зачем же пришел? - простонал Цыпляков, хватаясь за голову.

По твою душу пришел, Матвей, - сурово сказал Степан. - По твою душу. Есть еще у тебя душа?

Ничего нет, ничего нет!.. - истерически закричал Цыпляков, и, повалившись на диван, заплакал.

Степан брезгливо поморщился.

Что ж ты плачешь, Матвей? Я уйду.

Да, да... Уходи, прошу тебя... - заметался Цыпляков. - Все погибло, сам видишь. Корнакова повесили... Бондаренко замучили... А я Корнакову говорил, говорил: сила солому ломит. Что прячешься? Иди, иди в гестапо! Объявись. Простят. И тебе, Степан, скажу, - бормотал он, - как другу... Потому что люблю тебя... Кто к ним сам приходит своею волей и становится на учет, того они не трогают... Я тоже стал... Партбилет зарыл, а сам встал... на учет... И ты зарой, прошу тебя... немедленно... Спасайся, Степан!

Постой, постой! - гадливо оттолкнул его Степан. - А зачем же ты партбилет зарыл? Уж раз отрекся, так порви, порви его, сожги...

Цыпляков опустил голову.

А-а! - зло расхохотался Степан. - Смотрите! Да ты и нам и немцам не веришь. Не веришь, что устоят они на нашей земле! Так кому же ты веришь, Каин?

А кому верить? Кому верить? - взвизгнул Цыпляков. - Наша армия отступает. Где она? За Доном? Немцы вешают. А народ молчит. Ну, перевешают, перевешают всех нас, а пользы что? А я жить хочу! - вскрикнул он и вцепился в плечо Степана, жарко дыша ему в лицо. - Ведь я никого не выдал, не изменил... - умоляюще шептал он, ища глаз Степана. - И служить я у них не буду... Я хочу только, пойми меня, пережить! Пережить, переждать.

Подлюка! - ударил его кулаком в грудь Степан. Цыпляков упал на диван. - Чего переждать? А-а! Дождаться, пока наши вернутся! И тогда ты отроешь партбилет, грязцу с него огородную счистишь и выйдешь вместо нас, повешенных, встречать Красную Армию? Так врешь, подлюка! Мы с виселиц придем, про тебя народу расскажем... - Он ушел, сильно хлопнув за собой дверью, и в ту же ночь был уже далеко от поселка. Где-то впереди и для него уже была припасена намыленная веревка, и для него уже сколотили виселицу. Ну что ж! От виселицы он не уклонялся.

Но в ушах все ныл и ныл шепоток Цыплякова: "Перевешают нас без пользы; а верить во что?"

Он шел дорогами и проселками истерзанной Украины и видел: запрягли немцы мужиков в ярмо и пашут на них. А народ молчит, только шеей туго ворочает. Гонят по дороге тысячи оборванных, измученных пленных - падают мертвые, а живые бредут, покорно бредут через трупы товарищей дальше, на каторгу. Плачут полонянки в решетчатых вагонах, плачут так, что душа рвется, - а едут. Молчит народ. А на виселицах качаются лучшие люди... Может, без пользы?

Он шел теперь придонскими степями... Это был самый северный угол его округи. Здесь Украина встречалась с Россией, границы не было видно ни в степных ковылях, одинаково серебристых по ту и по другую сторону, ни в людях...

Но прежде чем повернуть на запад, по кольцу области, Степан, усмехнувшись, решил навестить еще одного знакомого человека. Здесь, в стороне от больших дорог, в тихой лесистой балке спряталась пасека деда Панаса, и Степан, бывая в этих краях, обязательно заворачивал сюда, чтобы поесть душистого меду, поваляться на пахучем сене, услышать тишину и запахи леса и отдохнуть и душою и телом от забот.

И сейчас надо было передохнуть Степану - от вечного страха погони, от долгого пути пешком. Распрямить спину. Полежать под высоким небом. Подумать о своих сомнениях и тревогах. А может, и не думать о них, просто поесть золотого меду на пасеке.

Да есть ли еще пасека? - усомнился он, уже подходя к балке.

Но пасека была. И душистое сено было, лежало копною. И, как всегда, сладко пахло здесь щемящими запахами леса, липовым цветом, мятой и почему-то квашеными грушами, как в детстве, - или это показалось Степану? А вокруг дрожала тонкая прозрачная тишина, только пчелы гудели дружно и деловито. И, как всегда, зачуяв гостя, вперед выбежала собака Серко, за ней вышел и худой, белый, маленький дед Панас в полотняной рубахе с голубыми заплатками на плече и лопатках.

А! Доброго здоровья! - закричал он своим тонким, как пчелиное гуденье, голосом. - Пожалуйте! Пожалуйте! Давно не были у нас! Обижаете!

И поставил перед гостем тарелку меда в сотах и решето лесной ягоды.

Тут еще ваша бутылка осталась, - торопливо прибавил он. - Цельная бутылка чимпанского. Так вы не сомневайтесь - цела.

А-а! - грустно усмехнулся Степан. - Ну, бутылку давай!

Старик принес чарки и бутылку, по дороге стирая с нее рукавом пыль.

Ну, чтоб вернулась хорошая жизнь наша и все воины домой здоровые! сказал дед, осторожно принимая из рук Степана полную чарку. Закрыв глаза, выпил, облизал чарку и закашлялся. - Ох, вкусная!

Они выпили вдвоем всю бутылку, и дед Панас рассказал Степану, что нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем - и в пчеле, и в ягоде, а немцы сюда на пасеку еще не заглядывали. Бог бережет, да и дороги не знают.

А Степан думал про свое.

Вот что, дед, - сказал он вдруг, - я тут бумагу напишу, в эту бутылку вложим и зароем.

Так, так... - ничего не понимая, согласился дел.

А когда наши вернутся, ты им эту бутылку и передай.

Ага! Хорошо, хорошо...

"Да, написать надо, - подумал Степан, доставая из кармана карандаш и тетрадку. - Пусть хоть весть до наших дойдет о том, как мы здесь... умирали. А то и следа не останется. Цыпляковы наш след заметут".

И он стал писать. Он старался писать сдержанно и сухо, чтобы не заметили в его строках и следа сомнений, не приняли б горечь за панику, не покачали б насмешливо головой над его тревогами. Им все покажется здесь иным, когда они вернутся. А в том, что они вернутся, он ни минуты не сомневался. "Может, и костей наших во рвах не отыщут, а вернутся!" И он писал им строго и сдержанно, как воин воинам, о том, как умирали в застенках и на виселицах лучшие люди, плюя врагу в лицо, как ползали перед немцами трусы, как выдавали, проваливали подполье изменники и как молчал народ. Ненавидел, но молчал. И каждая строка его письма была завещанием. "И не забудьте, товарищи, - писал он, - прошу вас, не забудьте поставить памятник комсомольцу Василию Пчелинцеву, и шахтеру-старику Онисиму Беспалому, и тихой девушке Клавдии Пряхиной, и моему другу, секретарю горкома партии Алексею Тихоновичу Шульженко, - они умерли как герои. И еще требую я от вас, чтобы вы в радости победы и в суете строительных дел не забыли покарать изменников Михаила Филикова, Никиту Богатырева и всех тех, о ком я выше написал. И если явится к вам с партийным билетом Матвей Цыпляков - не верьте его партбилету, он грязью запачкан и нашей кровью".

Ничего нет, ничего нет!.. - истерически закричал Цыпляков, и, повалившись на диван, заплакал.

Степан брезгливо поморщился.

Что ж ты плачешь, Матвей? Я уйду.

Да, да... Уходи, прошу тебя... - заметался Цыпляков. - Все погибло, сам видишь. Корнакова повесили... Бондаренко замучили... А я Корнакову говорил, говорил: сила солому ломит. Что прячешься? Иди, иди в гестапо! Объявись. Простят. И тебе, Степан, скажу, - бормотал он, - как другу... Потому что люблю тебя... Кто к ним сам приходит своею волей и становится на учет, того они не трогают... Я тоже стал... Партбилет зарыл, а сам встал... на учет... И ты зарой, прошу тебя... немедленно... Спасайся, Степан!

Постой, постой! - гадливо оттолкнул его Степан. - А зачем же ты партбилет зарыл? Уж раз отрекся, так порви, порви его, сожги...

Цыпляков опустил голову.

А-а! - зло расхохотался Степан. - Смотрите! Да ты и нам и немцам не веришь. Не веришь, что устоят они на нашей земле! Так кому же ты веришь, Каин?

А кому верить? Кому верить? - взвизгнул Цыпляков. - Наша армия отступает. Где она? За Доном? Немцы вешают. А народ молчит. Ну, перевешают, перевешают всех нас, а пользы что? А я жить хочу! - вскрикнул он и вцепился в плечо Степана, жарко дыша ему в лицо. - Ведь я никого не выдал, не изменил... - умоляюще шептал он, ища глаз Степана. - И служить я у них не буду... Я хочу только, пойми меня, пережить! Пережить, переждать.

Подлюка! - ударил его кулаком в грудь Степан. Цыпляков упал на диван. - Чего переждать? А-а! Дождаться, пока наши вернутся! И тогда ты отроешь партбилет, грязцу с него огородную счистишь и выйдешь вместо нас, повешенных, встречать Красную Армию? Так врешь, подлюка! Мы с виселиц придем, про тебя народу расскажем... - Он ушел, сильно хлопнув за собой дверью, и в ту же ночь был уже далеко от поселка. Где-то впереди и для него уже была припасена намыленная веревка, и для него уже сколотили виселицу. Ну что ж! От виселицы он не уклонялся.

Но в ушах все ныл и ныл шепоток Цыплякова: "Перевешают нас без пользы; а верить во что?"

Он шел дорогами и проселками истерзанной Украины и видел: запрягли немцы мужиков в ярмо и пашут на них. А народ молчит, только шеей туго ворочает. Гонят по дороге тысячи оборванных, измученных пленных - падают мертвые, а живые бредут, покорно бредут через трупы товарищей дальше, на каторгу. Плачут полонянки в решетчатых вагонах, плачут так, что душа рвется, - а едут. Молчит народ. А на виселицах качаются лучшие люди... Может, без пользы?

Он шел теперь придонскими степями... Это был самый северный угол его округи. Здесь Украина встречалась с Россией, границы не было видно ни в степных ковылях, одинаково серебристых по ту и по другую сторону, ни в людях...

Но прежде чем повернуть на запад, по кольцу области, Степан, усмехнувшись, решил навестить еще одного знакомого человека. Здесь, в стороне от больших дорог, в тихой лесистой балке спряталась пасека деда Панаса, и Степан, бывая в этих краях, обязательно заворачивал сюда, чтобы поесть душистого меду, поваляться на пахучем сене, услышать тишину и запахи леса и отдохнуть и душою и телом от забот.

И сейчас надо было передохнуть Степану - от вечного страха погони, от долгого пути пешком. Распрямить спину. Полежать под высоким небом. Подумать о своих сомнениях и тревогах. А может, и не думать о них, просто поесть золотого меду на пасеке.

Да есть ли еще пасека? - усомнился он, уже подходя к балке.

Но пасека была. И душистое сено было, лежало копною. И, как всегда, сладко пахло здесь щемящими запахами леса, липовым цветом, мятой и почему-то квашеными грушами, как в детстве, - или это показалось Степану? А вокруг дрожала тонкая прозрачная тишина, только пчелы гудели дружно и деловито. И, как всегда, зачуяв гостя, вперед выбежала собака Серко, за ней вышел и худой, белый, маленький дед Панас в полотняной рубахе с голубыми заплатками на плече и лопатках.

А! Доброго здоровья! - закричал он своим тонким, как пчелиное гуденье, голосом. - Пожалуйте! Пожалуйте! Давно не были у нас! Обижаете!

И поставил перед гостем тарелку меда в сотах и решето лесной ягоды.

Тут еще ваша бутылка осталась, - торопливо прибавил он. - Цельная бутылка чимпанского. Так вы не сомневайтесь - цела.

А-а! - грустно усмехнулся Степан. - Ну, бутылку давай!

Старик принес чарки и бутылку, по дороге стирая с нее рукавом пыль.

Ну, чтоб вернулась хорошая жизнь наша и все воины домой здоровые! сказал дед, осторожно принимая из рук Степана полную чарку. Закрыв глаза, выпил, облизал чарку и закашлялся. - Ох, вкусная!

Они выпили вдвоем всю бутылку, и дед Панас рассказал Степану, что нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем - и в пчеле, и в ягоде, а немцы сюда на пасеку еще не заглядывали. Бог бережет, да и дороги не знают.

А Степан думал про свое.

Вот что, дед, - сказал он вдруг, - я тут бумагу напишу, в эту бутылку вложим и зароем.

Так, так... - ничего не понимая, согласился дел.

А когда наши вернутся, ты им эту бутылку и передай.

Ага! Хорошо, хорошо...

"Да, написать надо, - подумал Степан, доставая из кармана карандаш и тетрадку. - Пусть хоть весть до наших дойдет о том, как мы здесь... умирали. А то и следа не останется. Цыпляковы наш след заметут".

И он стал писать. Он старался писать сдержанно и сухо, чтобы не заметили в его строках и следа сомнений, не приняли б горечь за панику, не покачали б насмешливо головой над его тревогами. Им все покажется здесь иным, когда они вернутся. А в том, что они вернутся, он ни минуты не сомневался. "Может, и костей наших во рвах не отыщут, а вернутся!" И он писал им строго и сдержанно, как воин воинам, о том, как умирали в застенках и на виселицах лучшие люди, плюя врагу в лицо, как ползали перед немцами трусы, как выдавали, проваливали подполье изменники и как молчал народ. Ненавидел, но молчал. И каждая строка его письма была завещанием. "И не забудьте, товарищи, - писал он, - прошу вас, не забудьте поставить памятник комсомольцу Василию Пчелинцеву, и шахтеру-старику Онисиму Беспалому, и тихой девушке Клавдии Пряхиной, и моему другу, секретарю горкома партии Алексею Тихоновичу Шульженко, - они умерли как герои. И еще требую я от вас, чтобы вы в радости победы и в суете строительных дел не забыли покарать изменников Михаила Филикова, Никиту Богатырева и всех тех, о ком я выше написал. И если явится к вам с партийным билетом Матвей Цыпляков - не верьте его партбилету, он грязью запачкан и нашей кровью".

Надо было еще прибавить, подумал Степан, и о тех, кто, себя не щадя, давал приют ему, подпольщику, и кормил его, и вздыхал над ним, когда он засыпал коротким и чутким сном, а также о тех, кто запирал перед ним двери, гнал его от своего порога, грозил спустить псов. Но всего не напишешь.

Он задумался и прибавил: "Что же касается меня, то я продолжаю выполнять возложенное на меня задание". Ему захотелось вдруг приписать еще несколько слов, горячих, как клятва, - что, мол, не боится он ни виселицы, ни смерти, что верит он в нашу победу и рад за нее жизнь отдать... Но тут же подумал, что этого не надо. Это и так все про него знают.

Он подписался, сложил письмо в трубку и сунул в бутылку.

Ну вот, - усмехаясь, сказал он, - послание в вечность. Давай лопату, дед.

Они закопали бутылку под третьим ульем, у молоденькой липки.

Запомнишь место, старик?

А как же? Мне тут все места памятные...

Утром на заре Степан простился с пасечником.

Хороший у тебя мед, дед, - сказал он и пошел навстречу своей одинокой гибели, навстречу своей виселице.

Эту ночь он решил пробыть в селе, в Ольховатке, у своего дальнего родственника дядьки Савки. Савка, юркий, растрепанный, бойкий мужичонка, всегда гордился знатным родственником. И сейчас, когда в сумерках заявился к нему Степан, дядька Савка обрадовался, засуетился и стал сам тащить на стол все из печи, словно по-прежнему почетным гостем был для него Степан из города.

Гонят по дороге тысячи оборванных, измученных пленных - падают мертвые, а живые бредут, покорно бредут через трупы товарищей дальше, на каторгу. Плачут полонянки в решетчатых вагонах, плачут так, что душа рвется, - а едут. Молчит народ. А на виселицах качаются лучшие люди... Может, без пользы?

Он шел теперь придонскими степями... Это был самый северный угол его округи. Здесь Украина встречалась с Россией, границы не было видно ни в степных ковылях, одинаково серебристых по ту и по другую сторону, ни в людях...

Но прежде чем повернуть на запад, по кольцу области, Степан, усмехнувшись, решил навестить еще одного знакомого человека. Здесь, в стороне от больших дорог, в тихой лесистой балке спряталась пасека деда Панаса, и Степан, бывая в этих краях, обязательно заворачивал сюда, чтобы поесть душистого меду, поваляться на пахучем сене, услышать тишину и запахи леса и отдохнуть и душою и телом от забот.

И сейчас надо было передохнуть Степану - от вечного страха погони, от долгого пути пешком. Распрямить спину. Полежать под высоким небом. Подумать о своих сомнениях и тревогах. А может, и не думать о них, просто поесть золотого меду на пасеке.

Да есть ли еще пасека? - усомнился он, уже подходя к балке.

Но пасека была. И душистое сено было, лежало копною. И, как всегда, сладко пахло здесь щемящими запахами леса, липовым цветом, мятой и почему-то квашеными грушами, как в детстве, - или это показалось Степану? А вокруг дрожала тонкая прозрачная тишина, только пчелы гудели дружно и деловито. И, как всегда, зачуяв гостя, вперед выбежала собака Серко, за ней вышел и худой, белый, маленький дед Панас в полотняной рубахе с голубыми заплатками на плече и лопатках.

А! Доброго здоровья! - закричал он своим тонким, как пчелиное гуденье, голосом. - Пожалуйте! Пожалуйте! Давно не были у нас! Обижаете!

И поставил перед гостем тарелку меда в сотах и решето лесной ягоды.

Тут еще ваша бутылка осталась, - торопливо прибавил он. - Цельная бутылка чимпанского. Так вы не сомневайтесь - цела.

А-а! - грустно усмехнулся Степан. - Ну, бутылку давай!

Старик принес чарки и бутылку, по дороге стирая с нее рукавом пыль.

Ну, чтоб вернулась хорошая жизнь наша и все воины домой здоровые! сказал дед, осторожно принимая из рук Степана полную чарку. Закрыв глаза, выпил, облизал чарку и закашлялся. - Ох, вкусная!

Они выпили вдвоем всю бутылку, и дед Панас рассказал Степану, что нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем - и в пчеле, и в ягоде, а немцы сюда на пасеку еще не заглядывали. Бог бережет, да и дороги не знают.

А Степан думал про свое.

Вот что, дед, - сказал он вдруг, - я тут бумагу напишу, в эту бутылку вложим и зароем.

Так, так... - ничего не понимая, согласился дел.

А когда наши вернутся, ты им эту бутылку и передай.

Ага! Хорошо, хорошо...

"Да, написать надо, - подумал Степан, доставая из кармана карандаш и тетрадку. - Пусть хоть весть до наших дойдет о том, как мы здесь... умирали. А то и следа не останется. Цыпляковы наш след заметут".

И он стал писать. Он старался писать сдержанно и сухо, чтобы не заметили в его строках и следа сомнений, не приняли б горечь за панику, не покачали б насмешливо головой над его тревогами. Им все покажется здесь иным, когда они вернутся. А в том, что они вернутся, он ни минуты не сомневался. "Может, и костей наших во рвах не отыщут, а вернутся!" И он писал им строго и сдержанно, как воин воинам, о том, как умирали в застенках и на виселицах лучшие люди, плюя врагу в лицо, как ползали перед немцами трусы, как выдавали, проваливали подполье изменники и как молчал народ. Ненавидел, но молчал. И каждая строка его письма была завещанием.

На большой дороге всегда говорят о гранатах, и Степан не раз думал, что если б каждое ненавидящее Гитлера русское сердце швырнуло бы во врага одну гранату - только одну, - от немецкой армии мокрого места не осталось бы. Но голая ненависть не швыряет гранат, это он тоже знал. Гранаты кидает мужество.
Степан лежал сейчас у костра, глядел в огонь, а перед ним, шумя, проходили все эти месяцы борьбы и хождения по мукам.
7
Хождение по мукам? Нет, так будет неправильно сказать. Были, были муки. И сомнения были, холодные, колючие. И, бывало, схватывало за горло отчаянье. Все было! Но зато в минуты восторга, необыкновенного, полного счастья, когда вдруг где-нибудь на дороге, во мраке, встретишь незнакомого, но родного человека, и он распахнет перед тобой, доверясь, все богатство своей души, непокоренной, красивой русской души, и спросит: "Как же быть, товарищ? Научи, что делать?" - и ты вложишь оружие в его тоскующие руки. Нет, не хождение по мукам. Старик отец хорошо сказал: "поиски душ неразоренных". Да, поиски...
Когда в июле стояли они с женой на дороге и мимо них, окутанные пылью, проходили на восток последние обозы, он вдруг почувствовал на минуту - но долгой была эта минута, - как у него из-под ног медленно и неотвратимо уползает земля...
- Валя! - сказал он, не глядя на жену. - Тебе еще не поздно! А?..
Она тихо засмеялась.
- Отчего вы все, мужья, такие? Ей-богу, хуже матери. Мать благословила бы...
А он чувствовал, как уползает, уползает из-под ног земля, на которой было так легко и привычно жить.
- Ты бы уехала, Валя, а? И без тебя все сделается.
- А я не хочу, чтоб без меня, - сказала она, хмурясь. - Сейчас беспартийных нет...
Он обнял жену за плечи, погладил ее седеющие волосы. Последние обозы проходили на восток и пропадали в пыли...
В тот же вечер Степан и Валя Яценко ушли в подполье, это было как переселение в другой мир. Степану оно далось куда труднее, чем Вале.
Он не сразу осознал, что произошло. Еще вчера ходил он, Степан Яценко, по земле плотно, уверенно, властно - сегодня должен красться тайком. По своей земле!
Эта земля... Он знал ее всю, на сотни верст вокруг, ее морщины, ее складки и рубцы, ее видные всем богатства и известные только ему одному болезни и нужды... Он ставил на ней города, прорубал новые шахты, он планировал, где и что рожать полям, и стоял над ними нежный, как муж, и заботливый, как строитель. И за это облекла его она властью над собой и над людьми, живущими на ней, и нарекла хозяином.
Он был беспокойным и строгим хозяином. Он любил во все входить сам. Он ничего не прощал ни себе, ни людям. Часто останавливал он машину ночью на дороге, вылезал из нее и кричал: "Не так пашете! Не так мост кладете! Не так гатите гать! Сделайте так и так. При мне! Чтоб я видел". И люди не спрашивали, по какому праву приказывает им этот незнакомый грузный человек. От его большого, могучего тела исходил ток власти. В его голосе, густом и сильном, была власть. В его глазах, цепких, острых, горячих, была власть. И люди послушно ей покорялись.
А сейчас Степану надо согнуть свое большое тело. Надо стать незаметным. Научиться говорить шепотом. Молчать, хотя б душа твоя кричала и плакала. Потушить глаза, спрятать в покорном теле свою непокорную душу.
Один только Степан знает, каких трудов и мук ему это стоило. Да Валя знает. Никогда, за долгие годы семейной жизни, не были они так близки, как сейчас. Валя все видела, все понимала.
- С чего же мы начнем, Валя? - спросил он в первый же день их подпольной жизни. Спросил невзначай, небрежно, словно и не ее, а самого себя вслух, а она услышала и поняла: растерялся Степан, не знает... мучится...
Да, растерялся...
Раньше он всегда знал, с чего надо начинать, как запустить в ход большую, громоздкую машину своего аппарата. И день и ночь дрожал, фыркал у подъезда мотор запыленного, забрызганного грязью "голубого экспресса". Трепетали барышни на телефонной станции. Сотни людей были под руками, ждали приказаний.
А сейчас Степан был один. Он да Валя. Маленькая, худенькая женщина. Да где-то там, во мраке ночи, еще десяток таких, как он, сидят, забившись в щели, ждут: придет человек, который скажет, как начинать дело. Они не знают, кто этот человек. Они знают только: он должен прийти.
Этот человек он - Степан.
Против него - враг сильный и беспощадный. У него, а не у Степана власть. У него, а не у Степана земля. У него, а не у Степана армия.
- Вот что, Валя, - нерешительно сказал он, - пожалуй, поступим так... Ты оставайся тут... как центр... А я пойду к людям.
- Ну что ж! - сказала она, внимательно на него глядя. - Иди. Это правильно.
Они просидели до утра, рядышком, словно это была их первая ночь. Но о любви они не говорили. Они вообще говорили мало, но каждый знал, о чем думает, и о чем молчит другой, и о чем старается не думать. Из слов, сказанных в эту ночь, немногое уцелело в памяти Степана, - да и не было их, значительных слов! - но навеки запомнилась рука Вали, теплая и покойная; как лежала эта рука на его плече и успокаивала, и ободряла, и благословляла: иди.
Утром он пошел, а она осталась здесь, на хуторе, у своих стариков. Прощаясь, он сказал ей:
- К тебе тут люди будут приходить... Так ты принимай их... говори...
- Хорошо, - сказала она.
Все это он сказал ей и ночью раз десять.
Он потоптался еще на пороге.
- Ну, прощай, хозяйка.
- Иди!
Он пошел, не оглядываясь. Но, и не оглядываясь, знал он: подняв руку, стоит жена на пороге. Он шел и думал об этой руке.
Ему не надо было спрашивать дороги - он шел по своей земле. Никогда не покидал ее. Был с ней и в пиры и в страду. Вот он с ней в дни ее горя. Больше не был он ей хозяином, - что ж, остался ей верным сыном.
И земля отвечала ему теплой и тихой лаской. Словно вздох, подымался над ней утренний туман и таял, и тогда открылась перед Степаном вся степь без конца и без края. И звенела она, и пела, и ластилась к его ногам. А он шел через серебристые ковыли и жадно вдыхал ее запахи - густые, тягучие, жаркие. Горькая полынь смешивалась с медовым клевером, кладбищенский чебрец с нежной мятою, запах жирной, черной сырой земли с знойным дыханием степного ветра. А на горизонте синели далекие острые конусы глеевых гор, оттуда приходил запах тлеющего угля. Все детство в нем, в этом запахе, вся жизнь в нем - для человека, рожденного на дымной донецкой земле. Она и в горе хороша, родная земля! В горе ее бережнее любишь.
- Хальт! Хальт!
Степан остановился.
К нему подошли два немца.
- Где ишёль?
- С окопов иду... Окопы рыл... - ответил он.
- Папир?
Он протянул бумаги. У него были хорошие, надежные справки. Он не боялся патрулей. Немцы стали вертеть бумажки. Степан молча ждал: "Вот они, немцы!"
- Сапоги! - сказал вдруг немец.
Степан не понял.
- Эй! Кидай! - нетерпеливо закричал солдат.
Степан снял сапоги. Немец, тот, что был побольше, примерил их. Они были чуть великоваты ему, но он радостно сказал: "Гут!" - и похлопал рукой по голенищам.
"Вот так они и в землю нашу влезли, как в мои сапоги, - нахально! - с горечью подумал Степан и сжал кулак. - Схватить вот этого за горло и задушить. Хоть одного из них! Хоть этого!"
Но тут он вспомнил Валину руку и словно почувствовал на своем плече ее теплые, покойные пальцы. Он сгорбился и пошел. Немцы подозрительно смотрели ему вслед. Ему еще надо учиться ходить.
К концу третьего дня он пришел наконец на шахту Свердлова - в первый пункт своего маршрута. Он пошел по поселку, - здесь его знали. На площади на него вдруг упала огромная, мрачная тень виселицы. Он невольно вскрикнул и поднял глаза. На виселице стыли трупы, и среди них человек, к которому он пришел: Вася Пчелинцев, кучерявый комсомольский вожак.
- А давайте-ка споем, товарищи, - говорил он, бывало, на заседаниях, когда все осовело клевали носом от усталости, а ворох дел все не иссякал. Ведь как это говорится: "Песня строить и заседать помогает". Ну? - и, не обращая внимания на неодобрительные взгляды солидных товарищей, первый подымал песню.
Вот он висит, кучерявый Вася Пчелинцев, скорчившийся, синий, не похожий на себя...
- Как он попался? - спросил Степан у старика Пчелинцева, которого тем же вечером нашел.
- Выдали... - глухо ответил старик.
- Кто выдал?
- Предполагаю, Филиков.
- Как, Филиков? - чуть не закричал Степан.
- Больше некому. Филиков у них теперь служит.
- У немцев? Филиков?
Степану показалось, что покачнулся мир... Филиков! Предшахткома! Еще бородка у него лопаточкой. Когда, бывало, Вася запевал, Филиков первый подтягивал добродушным, дребезжащим баском. Вот Пчелинцев висит, а Филиков служит фашистам...
Это была первая виселица, которую видел Степан, и первая измена, о которой он слышал. Потом их было много. На всем пути качались на виселицах его товарищи, глядели на него стеклянными глазами...
Запомни, Степан, запомни, - скрипели виселицы. - Помстись!
- Запомню, - отвечал он в душе своей. - И лица и имена... запомню.
Ему рассказывали об изменниках, о тех, кто отрекся от партии и народа, предал товарищей, пошел служить фашисту... Он хмурил брови и переспрашивал: - Как фамилия? - и повторял имя про себя. - Запомню!
- Вы машинистку у нас в исполкоме помните? Клаву Пряхину? - Он напрягал память, морщил лоб. Вспоминалось что-то тихое, безответное... Действительно, когда приезжал он в этот исполком, какая-то девица была... Он слышал, как она стучит на своем ундервуде. Голоса ее он не слышал никогда.
- Когда ее вешали, - рассказывали ему, - она кричала: "Не убить, черные вы гады, нашей правды. Народ бессмертен!"
- Клава Пряхина? - удивленно шептал Степан. А он и вспомнить ее не может.
- А Никита Богатырев...
- Что, что Никита? - беспокойно спросил он. Никиту он знал. Огромный, в сером пыльнике балахоном, в сапогах, от которых всегда пахло дегтем, он, бывало, шумел в кабинете Степана: "Не боюсь я тебя, секретарь, никого не боюсь! А как правду-матку резал, так и буду резать". Степан предполагал поставить Никиту командиром партизанского отряда.
- Когда Никиту притащили в гестапо, - рассказывал, протирая очки, сутуловатый Устин Михалыч, завучетом райкома, - он по полу ползал, офицеру сапоги целовал, плакал...
- Никита?!
Значит, плохо ты людей знал, Степан Яценко. А ведь жил с ними, ел, пил, работал... И повадки их знал, и характеры, и капризы, и кто какой любит табак... А главного в них не знал - души их. А может быть, они и сами про себя главного не знали? Клава считала себя робкой тихоней, а Никита Богатырев - бесстрашным бойцом. Он нашей власти не боялся - ее бояться нечего! - а перед врагом задрожал. А Клава боялась председательского взгляда - а врага не испугалась, плюнула ему в лицо...
- Великая людям проверка идет! - качал головой Устин Михалыч. - Великая огнем очистка.
- Что Цыпляков? - спросил Степан.
- Про Цыплякова не знаю! - осторожно сказал Устин Михалыч. - Цыпляков особо живет.
- К тебе не ходит?
- Он ни к кому не ходит... Запершись сидит...
В тот же вечер Степан пошел к Цыплякову и долго стучался в его ставни и двери.
- Кто? Кто? - испуганно спрашивал Цыпляков через дверь.
- Я это. Я! Отвори!
- Кто я? Я никого не знаю.
- Да это я, Степан.
- Какой Степан? Никакого Степана не знаю! Уходите!
- Да отвори! - яростно прохрипел Степан и услышал, как испуганно звякнули и упали запоры.
- Ты? Это ты! - попятился Цыпляков, увидев его, и свеча в его руках задрожала...
Степан медленно прошел в комнату.
- Что же неласково встречаешь? - горько усмехаясь, спросил он. - Гостю не рад?
- Ты зачем?.. Ты зачем же пришел? - простонал Цыпляков, хватаясь за голову.
- По твою душу пришел, Матвей, - сурово сказал Степан. - По твою душу. Есть еще у тебя душа?
- Ничего нет, ничего нет!.. - истерически закричал Цыпляков, и, повалившись на диван, заплакал.
Степан брезгливо поморщился.
- Что ж ты плачешь, Матвей? Я уйду.
- Да, да... Уходи, прошу тебя... - заметался Цыпляков. - Все погибло, сам видишь. Корнакова повесили... Бондаренко замучили... А я Корнакову говорил, говорил: сила солому ломит. Что прячешься? Иди, иди в гестапо! Объявись. Простят. И тебе, Степан, скажу, - бормотал он, - как другу... Потому что люблю тебя... Кто к ним сам приходит своею волей и становится на учет, того они не трогают... Я тоже стал... Партбилет зарыл, а сам встал... на учет... И ты зарой, прошу тебя... немедленно... Спасайся, Степан!
- Постой, постой! - гадливо оттолкнул его Степан. - А зачем же ты партбилет зарыл? Уж раз отрекся, так порви, порви его, сожги...
Цыпляков опустил голову.
- А-а! - зло расхохотался Степан. - Смотрите! Да ты и нам и немцам не веришь. Не веришь, что устоят они на нашей земле! Так кому же ты веришь, Каин?
- А кому верить? Кому верить? - взвизгнул Цыпляков. - Наша армия отступает. Где она? За Доном? Немцы вешают. А народ молчит. Ну, перевешают, перевешают всех нас, а пользы что? А я жить хочу! - вскрикнул он и вцепился в плечо Степана, жарко дыша ему в лицо. - Ведь я никого не выдал, не изменил... - умоляюще шептал он, ища глаз Степана. - И служить я у них не буду... Я хочу только, пойми меня, пережить! Пережить, переждать.
- Подлюка! - ударил его кулаком в грудь Степан. Цыпляков упал на диван. - Чего переждать? А-а! Дождаться, пока наши вернутся! И тогда ты отроешь партбилет, грязцу с него огородную счистишь и выйдешь вместо нас, повешенных, встречать Красную Армию? Так врешь, подлюка! Мы с виселиц придем, про тебя народу расскажем... - Он ушел, сильно хлопнув за собой дверью, и в ту же ночь был уже далеко от поселка. Где-то впереди и для него уже была припасена намыленная веревка, и для него уже сколотили виселицу. Ну что ж! От виселицы он не уклонялся.
Но в ушах все ныл и ныл шепоток Цыплякова: "Перевешают нас без пользы; а верить во что?"
Он шел дорогами и проселками истерзанной Украины и видел: запрягли немцы мужиков в ярмо и пашут на них. А народ молчит, только шеей туго ворочает. Гонят по дороге тысячи оборванных, измученных пленных - падают мертвые, а живые бредут, покорно бредут через трупы товарищей дальше, на каторгу. Плачут полонянки в решетчатых вагонах, плачут так, что душа рвется, - а едут. Молчит народ. А на виселицах качаются лучшие люди... Может, без пользы?
Он шел теперь придонскими степями... Это был самый северный угол его округи. Здесь Украина встречалась с Россией, границы не было видно ни в степных ковылях, одинаково серебристых по ту и по другую сторону, ни в людях...
Но прежде чем повернуть на запад, по кольцу области, Степан, усмехнувшись, решил навестить еще одного знакомого человека. Здесь, в стороне от больших дорог, в тихой лесистой балке спряталась пасека деда Панаса, и Степан, бывая в этих краях, обязательно заворачивал сюда, чтобы поесть душистого меду, поваляться на пахучем сене, услышать тишину и запахи леса и отдохнуть и душою и телом от забот.
И сейчас надо было передохнуть Степану - от вечного страха погони, от долгого пути пешком. Распрямить спину. Полежать под высоким небом. Подумать о своих сомнениях и тревогах. А может, и не думать о них, просто поесть золотого меду на пасеке.
- Да есть ли еще пасека? - усомнился он, уже подходя к балке.
Но пасека была. И душистое сено было, лежало копною. И, как всегда, сладко пахло здесь щемящими запахами леса, липовым цветом, мятой и почему-то квашеными грушами, как в детстве, - или это показалось Степану? А вокруг дрожала тонкая прозрачная тишина, только пчелы гудели дружно и деловито. И, как всегда, зачуяв гостя, вперед выбежала собака Серко, за ней вышел и худой, белый, маленький дед Панас в полотняной рубахе с голубыми заплатками на плече и лопатках.
- А! Доброго здоровья! - закричал он своим тонким, как пчелиное гуденье, голосом. - Пожалуйте! Пожалуйте! Давно не были у нас! Обижаете!
И поставил перед гостем тарелку меда в сотах и решето лесной ягоды.
- Тут еще ваша бутылка осталась, - торопливо прибавил он. - Цельная бутылка чимпанского. Так вы не сомневайтесь - цела.
- А-а! - грустно усмехнулся Степан. - Ну, бутылку давай!
Старик принес чарки и бутылку, по дороге стирая с нее рукавом пыль.
- Ну, чтоб вернулась хорошая жизнь наша и все воины домой здоровые! сказал дед, осторожно принимая из рук Степана полную чарку. Закрыв глаза, выпил, облизал чарку и закашлялся. - Ох, вкусная!
Они выпили вдвоем всю бутылку, и дед Панас рассказал Степану, что нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем - и в пчеле, и в ягоде, а немцы сюда на пасеку еще не заглядывали. Бог бережет, да и дороги не знают.
А Степан думал про свое.
- Вот что, дед, - сказал он вдруг, - я тут бумагу напишу, в эту бутылку вложим и зароем.
- Так, так... - ничего не понимая, согласился дел.
- А когда наши вернутся, ты им эту бутылку и передай.
- Ага! Хорошо, хорошо...
"Да, написать надо, - подумал Степан, доставая из кармана карандаш и тетрадку. - Пусть хоть весть до наших дойдет о том, как мы здесь... умирали. А то и следа не останется. Цыпляковы наш след заметут".
И он стал писать. Он старался писать сдержанно и сухо, чтобы не заметили в его строках и следа сомнений, не приняли б горечь за панику, не покачали б насмешливо головой над его тревогами. Им все покажется здесь иным, когда они вернутся. А в том, что они вернутся, он ни минуты не сомневался. "Может, и костей наших во рвах не отыщут, а вернутся!" И он писал им строго и сдержанно, как воин воинам, о том, как умирали в застенках и на виселицах лучшие люди, плюя врагу в лицо, как ползали перед немцами трусы, как выдавали, проваливали подполье изменники и как молчал народ. Ненавидел, но молчал. И каждая строка его письма была завещанием. "И не забудьте, товарищи, - писал он, - прошу вас, не забудьте поставить памятник комсомольцу Василию Пчелинцеву, и шахтеру-старику Онисиму Беспалому, и тихой девушке Клавдии Пряхиной, и моему другу, секретарю горкома партии Алексею Тихоновичу Шульженко, - они умерли как герои. И еще требую я от вас, чтобы вы в радости победы и в суете строительных дел не забыли покарать изменников Михаила Филикова, Никиту Богатырева и всех тех, о ком я выше написал. И если явится к вам с партийным билетом Матвей Цыпляков - не верьте его партбилету, он грязью запачкан и нашей кровью".
Надо было еще прибавить, подумал Степан, и о тех, кто, себя не щадя, давал приют ему, подпольщику, и кормил его, и вздыхал над ним, когда он засыпал коротким и чутким сном, а также о тех, кто запирал перед ним двери, гнал его от своего порога, грозил спустить псов. Но всего не напишешь.
Он задумался и прибавил: "Что же касается меня, то я продолжаю выполнять возложенное на меня задание". Ему захотелось вдруг приписать еще несколько слов, горячих, как клятва, - что, мол, не боится он ни виселицы, ни смерти, что верит он в нашу победу и рад за нее жизнь отдать... Но тут же подумал, что этого не надо. Это и так все про него знают.
Он подписался, сложил письмо в трубку и сунул в бутылку.
- Ну вот, - усмехаясь, сказал он, - послание в вечность. Давай лопату, дед.
Они закопали бутылку под третьим ульем, у молоденькой липки.
- Запомнишь место, старик?
- А как же? Мне тут все места памятные...
Утром на заре Степан простился с пасечником.
- Хороший у тебя мед, дед, - сказал он и пошел навстречу своей одинокой гибели, навстречу своей виселице.
Эту ночь он решил пробыть в селе, в Ольховатке, у своего дальнего родственника дядьки Савки. Савка, юркий, растрепанный, бойкий мужичонка, всегда гордился знатным родственником. И сейчас, когда в сумерках заявился к нему Степан, дядька Савка обрадовался, засуетился и стал сам тащить на стол все из печи, словно по-прежнему почетным гостем был для него Степан из города.
Но они и сесть за стол не успели, как без стука отворилась дверь и в хату вошел высокий пожилой мужик с седеющей бородой и с глазами острыми и мудрыми.
- Здравствуйте! - сказал он, в упор глядя на Степана.
Степан встал.
- Это кто? - тихо спросил он Савку.
- Староста... - прошептал тот.
- Здравствуйте, товарищ Яценко! - усмехаясь, сказал староста и подошел к столу. Степан побледнел. - Смело вы по селу ходите. Я из окна увидал, узнал. Ну, еще раз здравствуйте, товарищ Яценко. - И староста спрятал насмешливую улыбку в усы.
"Вот и все! - подумал Степан. - Вот и виселица!"
Но он по-прежнему спокойно, не двигаясь, продолжал стоять у стола.
Староста грузно опустился на лавку под иконами и, положив на стол большие узловатые руки с черными пальцами, посмотрел на Степана.
- Сидайте, - сказал он, усмехаясь. - Чего стоять? В ногах правды нет.
Степан подумал немного и сел.
- Так, - сказал староста. - А вы меня не узнали?
Степан посмотрел на него. "Где-то видел, конечно, - мелькнуло в памяти. - Должно быть, раскулачивал я его... Не помню".
- Та где там! - засмеялся староста. - Нас, мужиков, много, а вы - один. Як колосьев во ржи... А вы даже беседы со мной имели - правда, в опчестве, напомнил он, - наедине не приходилось. Агитировали вы меня в колхоз. Шесть лет меня все агитировали. А я шесть лет не шел. Несогласный я, кажу, и все тут. Так меня с тех пор Игнатом Несогласным и зовут.
Савка подобострастно хихикнул. Степан теперь вспомнил этого мужика. Кремень.
- Несогласный я, - продолжал староста. - Это так. А на седьмой год я сам пришел в колхоз. А отчего пришел? Га?
- Ну, сагитировал, значит... - пожал плечами Степан.
- Не-ет, - покачал головой Игнат. - Меня сагитировать немысленно. Убедился я, потому и пришел. Сам убедился. И так кинул, и так положил выходит, в колхоз выгоднее. И я согласился, пришел.
Степан не понимал, к чему ведет свой рассказ староста, и нетерпеливо ерзал по лавке. "Будут селом вести - удеру, вырвусь. Рук вязать не дам".
- Теперь немец нам листки кидает, - продолжал староста, - обещает землю дать в вечное и единоличное пользование. Как думаешь, - прищурился он, даст?
- Не даст... - ответил Степан.
- Не даст? Гм... - пожевал усы Игнат. - И я так думаю: не даст! Обманет. Помещикам своим отдаст. Ну, а может, кой-кому и даст, га? Для блезира? Ну, старательным мужикам... Опять же старостам... Даст, а?
- Ну, такому, как ты, даст, - ответил Степан со злостью. - За усердие.
- Даст? Ага! - подхватил Игнат, делая вид, что тона Степана не понял. И я так прикидываю: такому, как я, даст. А я не возьму! - вдруг торжествующе закричал он и хлопнул ладонью по столу. - Не возьму я! Га?
Степан оторопело посмотрел на него.
- Не возьму. Ты это понять можешь? Э, - махнул он вдруг рукой, - где тебе понять. Ты, товарищ, городской человек. А я мужик. Я в эту землю корнями, когтями, душою врос. Сухота моя - эта земля. И вся моя жизнь в ней же. И отцов моих, и дедов, и прадедов. Мне без земли нельзя! А только, внезапно успокоившись, докончил он, - единоличной земли мне не надо. Невыгодно мне. Не подходит. Морока. И мачтаб не тот. Моей хозяйской душе без колхоза теперь жизни нема.
- Постой, - ничего не понимая, пробормотал Степан. - Нет, ты постой! Ты за что же стоишь?
- Я за колхоз стою, - твердо ответил староста.
- Ну, значит, и за Советы? За нашу власть?
Игнат вдруг лукаво прищурился, оглянулся на Савку, подмигнул Степану и сказал, усмехаясь в усы:
- Ну, поскольку нет на земле другой власти, согласной на колхозы, окромя нашей, советской, так и для меня другой власти нет.
Степан улыбнулся и облегченно вздохнул.
- Ты как, - тихо спросил, наклоняясь к нему, Игнат, - сам от себя ходишь? Спасаешься? Или уполномоченный?
- Уполномоченный, - ответил Степан улыбаясь.
- Бумаг мне твоих не надо, - махнул рукой Игнат. - Знаю тебя. Ну, раз ты есть от власти нашей уполномоченный, могу тебе сказать, а ты передай: колхоз наш, скажи власти, живет! Как бы это сказать? Подпольно живет. Есть у нас и председатель. Прежний. Орденоносец. Замаскирован нами. И счетовод есть, книги ведет. Книги могу показать тебе. И все добро колхозное попрятано. Вот хоть у сродственника спроси. Так, Савко?
- Так, так истинно, - радостно удивляясь, подтвердил дядька Савка. Хитро сделано. Государственно.
- А немцы с нашего села ни зерна не взяли! - крикнул Игнат. - Что сами пограбили, то и есть. А мы им ни зерна не дали. А как? Про то моя спина знает, - он задумался, опустив голову. Забарабанил черными пальцами по столу. По губам его, прикрытым седыми усами, поползла усмешка. - Староста. Немецкий староста я на склоне моих лет... Позор! Кругом старосты звери и мироеды. Кулаки. А я людям кажу: "Уважьте! Старость уважьте мою! У меня дети в Красной Армии". Не согласились со мной мужики, упросили.
- Все миром просили, - вздохнул Савка.
- Не миром, - строго поправил его Игнат, - колхозом просили меня. У тебя, говорят, Игнат, душа непокорная, несогласная с неправдой. Постой за всех. И вот - стою. Немцы мне кричат: где хлеб, староста? А я кажу: нема хлеба. А почему рожь осыпается, староста? Нема чем убирать! А почему скирды стоят, под дождем гниют, староста? Нема чем молотить! Мы тебе машины дадим, староста. Людей, кажу, нема, хоть убейте! Ну и бьют! Бьют старосту смертным боем, а хлеба все нема.
- Не могут они его душу покорить, вот что! - проникновенно, со слезой сказал Степану Савка.
- Что душу! - усмехнулся Игнат. - Спину мою, и ту покорить они не могут. Непокорная у меня спина, - сказал он, распрямляясь. - Ничего, выдюжит.
- Спасибо тебе, Игнат! - взволнованно сказал Степан, подымаясь с лавки и протягивая руку. - И прости ты меня, бога ради, прости.
- В чем же прощать? - удивился Игнат.
- Нехорошо я о тебе думал... И не о тебе одном... Ну, в общем - прости, а в чем - я сам знаю.
- Ну, бог простит, - улыбнулся Игнат и ласково обнял Степана, как сына.

О характере поводы (температуре, влажности и т. п.). Бабье, ведренное, горячее, грозовое, дождевое, дождливое, душистое, душяое, жаркое, жгучее, засушливое, златое (устар.), знойное, золотое, красное (нар.-поэт.), погожее (разг.), прохладное, солнечное, суховейное, сухое, сухостойное, сырое, теплое, удушливо-знойное, холодное, ясное. Л ето стояло ведренное и гнойное. Короленко, Смиренные. Мерзнешь зимой ты В морозы трескучие, Жаришься в лето Горячее, жгучее. Суриков, Бедность. Лишь яблоне старой в колхозном саду / снится душистое, жаркое лето. Щипачев, Весны младенческая пора. . . - Лето тогда жаркое было, суховейное, слоено и само небо горело. Из-за степей Заволжья мутью летела знойная пыль. Гладков, Лихая година. Золотое бабье лето Оставляя за собой, Шли войска - и вдруг с рассвета Наступил днепровский бой. . . Твардовский, Василий Теркин. Попрыгунья Стрекоза Лето красное пропела. Крылов, Стрекоза и Муравей. Все наслаждались прекрасными днями погожего лета. Лесков, Колываний муж. Лето стояло с у- х о е, удушливо- знойное. Скиталец, Огарки. Сухостойное было лето. Редко падали дожди, и хлеб вызрел рано. Шолохов, Тихий Дон.
О времени наступления, продолжительности лета. Быстрое, длинное, запоздалое, короткое, позднее, раннее, северное, южное. Но лето быстрое летит. Настала осень золотая. Пушкин, Евгений Онегин. И что ж теперь? И где все это? И долговечен ли был сон? Увы, как северное лето, Выл мимолетным гостем он! Тютчев, О, как убийственно мы любим. . .
Об урожайном, благоприятном лете. Благодатное, богатое, зеленое, обильное, плодоносное (устар.), пышное, урожайное, щедрое. Нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем. Горбатов, Непокоренные. Опять она, родная сторона С ее в е л е н ы м, благодатным летом, И вновь душа поэзией полна. . . Некрасов, Начало поэмы. Я слышу иволги всегда печальный голос И лета пышного приветствую ущерб. Ахматова, Я слышу иволги всегда печальный голос. . .
4« Редкие эпитеты. Бледное, буйное, голубое, осеннее, распахнутое, расплавленное, ржаное, русское, свежее, Светлое, юное. Стоит вдесь не больше недель четырех Холодное, бледное лето. Маршак, Ледяной остров. Проплывало голубое лето, Уходило лето голубое. Исаковский, Памяти И. Их жарким дыханьем согрето / и пахнет, как в пробке вино, / осеннее позднее лето, / дождями на нет сведено. Асеев, Чер- яобривцы. Во всей красе распахнутого лета Как много солнца и как много света, Улыбок ясных, поцелуев, слез Мне в этот день увидеть довелось. Дудин, Во всей красе распахнутого лета. . . В порт, / горящий, / как расплавленное лето, / разворачивался / и входил / товарищ «Теодор / Негптеь. Маяковский, Товарищу Иетте пароходу и человеку. Как живется тебе, милая? Как любится тебе, как дышится? Ржаное лето наше минуло, / а осень дождиком колышется. Г. Морозов, Как живется тебе, милая. . . Ливень, и буря, и где-то Солнца мелькнувшего луч. . . Русское, буйное лето, Месяцы зноя и туч! Брюсов, Летняя гроза. Июньское свежее лето, Любимая с детства пора. Твардовский, Жестокая память. Прошло светлое лето, прошла сырая и горькая осень, но Балашов не возвращался. Паустовский, Кружевница Настя. Все, все у сердца на счету, Все стало памятною метой. Стояло юное, в цвету, Едва с весной расставшись лето. Твардовский, 22 июня 1941 года.

Еще по теме ЛЕТО:

  1. Рассказ о «стоянии на Угре» в Софийской второй – Львовской летописях.
  2. Очерк 1. Восприятие славянского расселения в Восточной Европе и межэтнических противоречий в Повести временных лет: к вопросу об этническом самосознании и особенностях фольклорной и книжной традиции в Древней Руси