Творение рук человеческих. Творения не рук человеческих

Во всяком случае вышеприведенные явления показывают, что и в неподатливой Великороссии пастыри могут постепенно устранить главное препятствие к достойному исполнению их долга как духовников, т. е. устроить большее количество дней для выслушивания грехов и соответствующего назидания.

Вопрос, кажется, сводится к тому, каким образом заставить мирян полюбить исповедь настолько, чтобы достойное исполнение ее предпочесть вековой привычке и установившимся предрассудкам? В теперешней краткой исповеди отсутствует существеннейшая ее сторона – научение. С какой стороны оно ценно в религиозной жизни при существовании (допустим) общественного учительства? Думается, что преимущество наставлений духовника перед наставлениями проповедника не незначительно. Действенность всяких вообще назиданий, как известно, только отчасти определяется их внутренними достоинствами; едва ли не большее значение имеют: 1) субъективное настроение слушателя и 2) применимость наставлений к его личной внутренней жизни. С этих-то двух сторон малое слово духовника часто ценнее многого красноречия проповедника общественного. Рассеянный мирской человек раз в год собрал свою совесть и после тяжкой борьбы с самолюбием и стыдом решился излить свою запятнанную душу перед другим человеком. Это уже одно составляет великий подъем его духа, и воспользоваться им посредством проявлений задушевного участия к его нравственной борьбе, посредством посильного указания того, каким образом всякий грешник при сохранении условий своего внутреннего характера и внешнего положения в жизни может мало-помалу пролагать путь к развитию в себе присущего ему семени добра, – о, это значит пробудить в нем энергию к борьбе, восстановить в нем надежду на победу. Уже не ради отбытия гнетущего долга, но по свободному стремлению христианской совести поспешит он на исповедь и в другой раз; он уже не постесняется прийти и не в пятницу Великого поста, лишь бы воспроизвести те священные порывы, которые в нем возбуждены первою хорошею исповедью. Если же таких людей окажется несколько, так что прихожане привыкнут видеть причастников и не в урочные дни, то количество последних будет возрастать с каждым годом. Пусть же пастыри возьмут на себя подвиг приучать к такому желательному нововведению хотя тех нескольких мирян, которых им пришлось отысповедать действительно по-Божьи; а чтобы последних было больше, пусть постараются не ограничиваться повторением правил морали, но собственною душою проникать во внутренний мир грешника с любовью и соболезнованием.

Если миряне не решатся сразу говеть в мясоед, то умножение причастных дней можно ввести постепенно. Начать можно с полных великопостных литургий: воскресных, благовещенской, наконец, двух царских (26 февраля и 2 марта), чтобы освятить дни гражданского торжества высшею духовною радостью прихожан. Вот у священника в распоряжении уже вдвое больше времени для исповеди, уже он в состоянии значительно поднять ее значение. Затем привыкнут исповедоваться и за два дня до причастия; затем – причащаться на преждеосвященных; наконец, явятся говеющие и в прочие посты, в праздники, так что духовник восстановит мало-помалу то доброе время, когда слова литургии: «со страхом Божиим и верою приступите» – не будут оставаться одною формальностью, но каждый раз приобщат ко Христу несколько верующих ДУШ.

Не без предварительного опыта пишутся эти строки, но и не в виде единственно возможного исхода из печального положения наших духовников и кающихся.

Если кто из первых или последних найдет что прибавить к нашим словам или возразить на них, то, конечно, мы первые с радостью встретим его совет. Подобный обмен опытами внутренней религиозной жизни и деятельности, думается, способствовал бы к процветанию св. веры еще лучше, чем различные, даже и вполне разумные мероприятия, касающиеся формальной стороны дела. Царствие Божие внутри нас, а поэтому и созидать его возможно не чем иным, как благоразумным руководством христианской совести.

О монашестве ученом28
В первый раз была напечатана в журнале «Церковный вестник», 1889 г.

Заводим речь об этом предмете согласно обещанию, данному нашим читателям полгода назад в ответ на вопрос в области церковно-приходской практики: «Может ли монах проповедовать?». На основании примеров из святоотеческой истории мы утверждали, что может, но за послушание, и обещали посвятить особую статью для разъяснения того, как совмещается подвиг жизни монашеской с пастырскою деятельностью.

Что такое монашество по существу? Как жизненный принцип, монашество заключается в том, чтобы ставить единственною целью своей жизни созидание своего внутреннего человека, т. е. уничтожение греховных склонностей, или «совлечение ветхого человека, тлеющего в похотех прелестных» (см. Еф. 4, 22; Кол. 3,9), и воплощение в себе нового человека, т. е. духовных совершенств, заповеданных учением благодати. Подобное определение цели принятия монашества явствует и из чина пострижения, и из всех отеческих писаний о монашеской жизни, между коими главнейшие состоят из указания, во-первых, свойств греховной природы нашего падшего естества и средств к исторжению их (учение о восьми пороках) и, во-вторых, из раскрытия способов к усвоению совершенств богоподобия и описания свойств последнего (добродетели). Но монашеская жизнь по отеческим творениям и по фактам своей пятнадцативековой истории являлась не как принцип только и не как раскрытие чисто субъективного психического процесса постепенного христианского возрастания человека, но и как известный специализированный способ применения этого процесса к жизни, как известный определенный индивидуальный и общественный быт. Раскрытием и регламентацией этого способа занимаются монастырские уставы, сохраняющиеся в предании и писаные.

Вопрос о совмещении монашества с пастырством, естественно, возникает потому, что пастырство есть деятельность общественная, требующая от пастыря и духовного участия в жизни мирян, и постоянного внешнего соотношения с людьми, а монашество ставит своею единственною целью внутреннее самовоспитание, средством же к нему уставы предлагают: уединение и отрешение от мирских людей и дел. Впоследствии даже психический процесс усовершенствования был специализирован почти исключительно к покаянию и самый подвиг монашества сужен до понятия подвига покаяния, прибавим, параллельно с подобным же пониманием существа христианской религии вообще, каковое ее понимание имелось еще у прп. Ефрема Сирина, а после прп. Дамаскина стало господствующим, чтобы не сказать исключительным, до наших дней.

Когда начинаешь говорить о совмещении пастырства с принципом монашества, возражатели прерывают: монашество как учреждение, не есть принцип, ибо как таковой оно ничем не различается от христианства вообще, а потому вопрос может быть только о совместимости уставов с пастырскою деятельностью, на что ответ ожидается, конечно, прямо отрицательный. Но нам кажется, что монашество отличается от общехристианских обязанностей и по существу не как нечто высшее их, что невозможно (см. Мф. 5, 48), относится ко всем христианам), но как известное специальное их определение. Усовершенствование возможно двумя путями. Я могу войти в условия того быта, в котором я создан, и, пребывая, по слову апостола, в том звании, в котором призван, ставить себе целью совершеннейшее исполнение своих бытовых (семейных, общественных и пр.) обязанностей и вместе с тем созидание своего внутреннего человека так, чтобы быть в этом звании совершенным. Так, равноапостольный Владимир, приняв крещение, остается семьянином и властелином, но то, что прежде ему служило средством для злодеяний, становится теперь путем к доброделанию, он желает исполнить все заповеди Евангелия, но прямым долгом своим почитает возращение в себе добродетелей, необходимых для правителя: мудрости и милосердия. Он призван в звании князя и семьянина и желает быть князем и семьянином христианским.

Возможен и иной путь спасения. Человек, желающий спасаться или воплощать в себе христианские совершенства, отыскивает не способы их наилегчайшего проведения в свой быт, но ищет такого быта, в котором для него эта цель наилегчайшим образом достижима. Но в таком случае спросят нас: надо назвать монахом и того, кто в качестве подобного быта выбрал бы жизнь брачную? Св. Писание и история Церкви на это отвечают, что для целей духовного совершенствования как единственных в жизни человек не изберет жизни брачной, хотя и в последней путь нравственного совершенствования для него не пресечен (см. 1 Кор. 7, 32–40), что количество способов к удобнейшему достижению евангельских совершенств ограничено тремя монашескими обетами29
О значении для Церкви всякого рода формулировок см. прекрасную статью епископа Антония в «Страннике» за май 1889 года «Возможно ли догматическое развитие Церкви?».

Все ли способы легчайшего спасения обнимает наше монашество или возможны и другие, не вошедшие в него исторически, это вопрос другой, но несомненно, что учреждение монашества предъявляет свое самосознание как известного принципа вообще, а не как его определенного бытового приложения только. Это явствует из самых обетов пострижения – чисто моральных: послушания, нестяжания и девства, – и из всего чина, где нет речи об обязательности известного сложившегося бытового режима. То же подтверждает и история монашества: сперва были только анахореты, затем явились киновии и уставы, потом явилось житие скитское, столпническое, Христа ради юродство, даже миссионерство (из Киева, например).

Уставы, т. е. регламентировка монашеской жизни и быта, касаются только киновий и скитов; все прочие виды существовали без них. Даже более: теперешний обет – пребывать в монашестве и даже в том же монастыре, даже до смерти, – явился впоследствии, а прежде пустынножительство принималось и на время. Но, скажут, те виды монашества имеют традицию в лице великих угодников, а имеет ли ее пастырская деятельность монахов? Имеет в лице древних святителей вселенских, которые не считали изменой для своего подвига жизни выходить из пустыни на патриаршие престолы; имеет и в лице святителей новейших, которые, принимая монашество по окончании курса богословских наук, несомненно, шли прямо на подвиг пастырства в чине иноческом и, готовясь одинаково к тому и другому, тем самым исповедали свою веру в их полную совместимость; таковы свтт. Димитрий Ростовский, Иннокентий Иркутский, Тихон Задонский. Правда, мы не имеем строго формулированных и авторизованных Церковью регламентации такого быта, но ведь и монастырское монашество их получило не до своего исторического возникновения, а значительно после, и между тем от этого не стало лучше и почтеннее, нежели прежде. Церковная жизнь сама в себе несет свою святость и свое оправдание: не регламентация ее узаконяет, но, напротив, ею-то проверяется и авторизуется; Церковь верует в единосущие Отца и Сына не потому, что так решили два Собора, но Соборы эти признаны, потому что оказались с внутреннею жизнью Церкви согласны30
См. статью «Исповедь пастыря пред Крестом Христовым».

Итак, вполне законно ставить вопрос о совместимости пастырства с монашеством как с принципом, как с известным внутренним расположением жизни и отвечать на этот вопрос в смысле утвердительном с церковно-исторической точки зрения. Но религиозная жизнь интересуется не столько доказательствами положений, сколько их принципиальным разъяснением31
Вот почему богословская наука, если она будет только доказывать и апологировать, но не выяснять и экзегетировать, совершенно может отделиться от религиозной жизни общества и потерять на нее влияние.

Поэтому, кроме исторических доказательств, мы бы желали иметь и жизненное выяснение того, как может христианин объединять в своей душе аскетизм и попечение о душах ближних. Прежде нежели дать прямой ответ, остановимся на тех явлениях современной церковной жизни, которые вызывают самый вопрос вместе с желанием ответа отрицательного; явления эти происходят из неправильного взгляда как на монашество, так и на пастырство и выражаются в следующего рода недоуменных указаниях.

Указывают именно на то, что сочетание этих двух званий так же мало удается молодым ученым инокам, как служение двум господам: или одному будешь служить, а о другом не радеть, или о последнем заботиться, а о первом небречь. При этом молодость и постоянно питаемое повышениями честолюбие скоро могут заставить позабыть о спасении себя и других и извинять свои грехи против монашества пастырскими обязанностями, а грехи против пастырского долга – ссылкой на монашеские обеты; пренебрежение молитвой, посещением храма, постом, бедностью монашеского жития, забвение иноческого служения, простоты в обращении с низшими и бесхитростной искренности с высшими и т. д. – все это склонны оправдывать указанием на необходимость сохранить представительство педагогического авторитета. Участие же в мирских обедах и собраниях, разъезды по гостям и т. п. молодой инок, пастырь и педагог готов объяснить необходимостью поддерживать общение с сослуживцами ради общей пользы школы. Но враг силен, и если с ним не бороться, «облекшеся во вся оружия Божия», то он скоро овладевает монахом и грозит его сделать человекоугодником и плотоугодником, принижая дух его к земле и отчуждая от всякого парения горе. Вот почему монахи пустынные относятся к своей ученой братии более враждебно, чем к пастырям мирским. Какова же пастырская деятельность молодого ученого монашества, если ради нее пренебрегается аскетизм? Конечно, есть и истинные пастыри-педогоги, каков был свтт. Тихон Задонский и Макарий Алтайский особенно, но их меньше, чем ученых аскетов, потому что аскетом может быть ученый монах, как педагог по призванию, так и чуждый сего призвания, но педагогом монах, лишенный пастырского призвания, никогда не будет. Пастырское дело – дело трудное; аскетизм уединенный требует самоотречения внешнего, телесного; правда, это будет не настоящий христианский аскетизм, но теперь и таким удовлетворяются, в котором преобораются лишь плотские страсти, а об искоренении бессердечия, сухости и гордости заботятся в обителях меньше, чем прежде, да это и психологически трудно, когда вся религия для многих приобрела характер только покаяния. Труднейшее самоотречение требуется для пастырского аскетизма: здесь недостаток смирения, терпения и самоумерщвления будет сказываться гибельными последствиями на каждом шагу. Поэтому от пасения душ своих питомцев монахпедагог нередко отказывается и впадает в то самое искреннее заблуждение, что так как он ведет это дело исключительно за послушание церковной власти, то он обязан лишь применять существующие узаконения, наказывать известные проступки предусмотренными в уставе семинарий карами и наблюдать за канцелярией и экономией. Нося священный сан и одежду, такой педагог рискует совершенно отожествиться с фрачными чиновниками, и естественно, родителям учеников остается только недоумевать, для чего монаху дали послушание, столь мало имеющее связи с духовным его возрастанием, которое есть единственная цель послушания. При этом частые переводы монаха-педагога из одной школы в другую препятствуют ему усвоить даже такую степень привязанности к ней, какую естественно (помимо аскетизма) усваивают светские наставники-старожилы. Оторванный от воспитывающей среды монастырской и постоянно отрываемый от возможности полюбить от души какое-либо иное церковное учреждение, ученый монах естественно подвергается искушению любить всеми силами души… только самого себя и затем с двойною силою ставить вопрос о совместимости пастырской деятельности с монашеством. Положительный и прямой ответ на него мы дадим в следующей главе.

II

В первой главе было выяснено, что хотя точное соблюдение всех внешних предписаний общежительных уставов несовместимо с пастырскопедагогическою деятельностью ученого монашества, но отсюда нельзя заключать к несовместимости такой деятельности с самым званием или чином монашеским, который заключается прежде всего в принципе, а именно – в решимости расположить свою жизнь так, чтобы жить только для созидания в себе нового человека; история св. отцов показала, что решимость эта остается исполнимою в самой действительности, если подобный искатель спасения принимается за деятельность пастырскую.

Нам должно теперь предложить посильное религиозно-психологическое выяснение подобного пути нравственного самоусовершенствования, для коего современная действительность отступает иногда так далеко, что в сознании многих, искренних даже христиан пастырское звание является исключающим возможность монашеского подвига.

В № 14 нашего издания были приведены те изречения Св. Писания о сущности пастырского служения и пастырского долга, которыми пользовались все отцы Церкви, от свт. Иринея до свт. Тихона Задонского, при изложении обязанностей христианского духовенства32
Замечательны слова Пушкина, вложенные им в уста царя Бориса, именно, в его завещании сыну Феодору:
Храни, храни святую чистотуНевинности и гордую стыдливость:Кто чувствами в порочных наслажденьяхВ младые дни привыкнул утопать,Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,И ум его безвременно темнеет.

Из всех этих изречений явствует, что пастырское дело не есть деятельность внешняя для нашей души, деятельность, отрывающая человека от духовного бдения над своею внутреннею жизнью, но деятельность аскетическая, не в смысле умерщвления плоти, но в смысле иного, духовного самоумерщвления ветхого человека (см. Ин. 10, 14–17; 1 Кор. 9, 19; 10, 33; 15, 31; 2 Кор. 4, 5,1112; Гал. 2, 21; 4, 19; Флп. 1, 25; 2, 17; 1 Фес. 2, 8; Иер. 23 и 15; Иез. 3, 13, 34 и мн. др.). Пастырской деятельности (т. е. отрешенной от внутренней жизми) нет: существует пастырская совесть. Как пустынник забыл весь мир и смотрит лишь на Бога и на созидание своего внутреннего человека, так и для пастыря существует только одна цель жизни – созидание сего внутреннего человека, но не в себе только, айв пастве. Всю паству свою заключает он в свою совесть и духовно отожествляется со всеми ему порученными от Бога душами. Нечто подобное испытывает добрая мать-христианка: она во всякий момент переживает настроение каждого своего ребенка и за каждого болит душой и трепещет, чтобы он не впал в грех, не забыл Бога; так молился за детей еще праведный Иов. Пастырь не живет для себя, он душу свою полагает за овцы и очищает души своих духовных чад с такою же ревностью, как бы свою собственную. Правда, он для этой цели употребляет и внешние средства (проповедь, общественное богослужение, частные беседы), но все эти средства будут пастырским деланием, а не иезуитским штукмахерством лишь под тем условием, если они являются непосредственным обнаружением процесса совести. Если я говорю проповедь против пьянства, то она совершенна лишь тогда, если я в своих проповеднических сетованиях чувствую себя так, как грешник, упрекающий себя за свои грехи, как добрая мать, умоляющая сына оставить какой-либо порок, более для нее мучительный, чем ее собственные недостатки. Из такого определения пастырского долга явствует, что и деятельность или образ жизни пастыря должен быть аскетический, внутренний. Пастырь должен много говорить, ходить и делать, но еще больше молиться, плакать, убивать эгоизм и гордость в тайнике своего сердца, должен помнить и посильно воспроизводить не только проповедь на горе, но и молитву с борением в саду Гефсиманском. Это положительная сторона пастырской совести, отрицательная выясняется отсюда с полною точностью. Не тот есть плохой пастырь, который не знает по-гречески и не имеет музыкального слуха или внушительной наружности, но тот, кто не убил в себе себялюбия как цели жизни своей, кто не умеет молиться, кто не умеет любить, сострадать и прощать. Ветхий человек, а не внешние несовершенства – вот главное препятствие в пастырском делании. А если так, то скажите по искренней совести, выгодно ли или не выгодно для паствы, если за духовное возращение ее возьмется такой христианин, который именно это умерщвление в себе ветхого человека сделал для себя единственною целью жизни, который ради нее отказался от всяких земных уз, от семьи, от родных, от имущества, от сословия, от своей воли наконец (в смысле всякого рода вещественных привязанностей, симпатий, темперамента, привычек и пр.)?

Что служит у нас препятствием – перейдем к реальной жизни – к успеху всякого доброго начинания в любой общественной сфере – церковной, государственной, земной, литературной? Встреча человеческих самолюбий, нежелание деятелей поступиться личными преимуществами и корыстями, действенность в нас ветхого человека. Возможны ли были бы кровавые драмы истории, если бы Алкивиады и Наполеоны слышали что-нибудь о монашеских обетах и признали их душой?

Кажется, довольно сказано, чтобы с полною ясностью понять, что монашество как известный жизненный религиозный принцип (а не отрешенная от него внешняя бытовая форма) не только не умаляет пастырского делания, но всецело служит ему на пользу, почти целиком постулируется им. Если же действительность представляет иногда примеры противоположные, то в тех случаях, когда люди не видят в своих пастырских обязанностях ничего, кроме канцелярски-чиновничьего дела, за каковое воззрение и получают возмездие, если не на земле, то на Суде Божьем.

Но насколько доступно для сил человеческих сохранить духовное бдение над собою при необходимо встречающемся рассеянии в пастырском делании? Чем заменит он продолжительные уединенные размышления, бдения, Иисусову молитву, пост, телесный труд и другие монашеские подвиги, несовместимые с пастырским положением? Прежде всего не следует преувеличивать степень этой несовместимости и разуметь под пастырским положением его теперешний status quo. Частнейшие выяснения этой мысли излишни, ибо предоставляются совести каждого; незнакомого с положением дела отсылаем к статьям высокопочтенного протоиерея Ивацова-Платонова в аксаковской «Руси» в 1881-м или следующем году.

Но если монах-пастырь и вовсе далек от мысли злоупотреблять своими льготами по отношению к внешнему аскетизму, то все же чем он вознаградит время и силы, потраченные на делание пастырское, на увещания, на проповедь, на писание или печатание, на беседы, на лекции и пр.? Пусть все это нужно для спасения других, пусть все это монах может исполнить даже лучше, чем мирской пастырь, но для его собственного-то духовного роста что принесет сия многопопечительная деятельность? Ответим на это словами аскета и проповедника свт. Иоанна Златоуста: «Тот, кто дает ближнему денег, тот уменьшает свое имение, и чем более он дает, тем более уменьшится его имение. Но здесь (в деле проповеди) напротив: тогда-то более и умножается у нас имение, тогда-то более и возрастает это духовное богатство, когда мы обильно проливаем учение для тех, кои желают черпать оное» (Беседа 8 на книгу Бытия). Эту МЫСЛЬ св. отец с настойчивостью повторяет до десяти раз в этих 67 беседах. Его же выясняет Господь свт. Тихону в видении. Когда этот почти современный нам угодник Божий, живя уже на покое в пустыни, не переставал учить, благотворить и болеть душой за всех, то увидел однажды во сне, что он с великим трудом поднимается по крутой лестнице к небу и ему грозит падение, но вот со всех сторон к нему подходят различные люди, старые и молодые, мужчины и женщины, и начинают его поднимать и подсаживать все выше и выше, так что он уже без всякого труда и даже помимо собственных усилий приближается к небу. Итак, пастырское делание как делание аскетическое, если его понимать не починовничьи, а по-отечески, никогда не может вредить духовному возрастанию монаха. Твори его за послушание, но под послушанием разумей не только ряд формальных предписаний, но то расположение души и жизни, которое, по учению отцов, связано с самим саном священника и наставника. Обыкновенный отшельник преоборает страсти ради спасения своей души, а монах-пастырь – ради спасения многих душ; первый противопоставляет греховным сластям сладость любви божественной, а второй эту любовь понимает с двойною силой, наблюдая духовный рост множества христианских душ; первый видит Христа в молитве и в благодатных озарениях своей совести, второй может видеть Христа в жизни людей, наблюдать постоянно воспроизводимую в жизни Голгофу, Пасху и Пятидесятницу; первому меньше искушений ко злу, зато второму больше побуждений к добру; первый умертвил себя для Христа, а второй для Христа и для ближних, для Христа в ближних.

Приблизительно в то время, когда беженская волна начала оседать в Белграде и других городах Сербии, митрополит Антоний переехал на более или менее постоянное жительство в Белград, где покойный патриарх Сербский Димитрий предоставил ему помещение в одной из комнат старой Патриархии. Ее, собственно, тогда звали по старой памяти Митрополией. Это было здание времен еще Милоша Великого, покосившееся, малоуютное и очень казенного вида. В этой Митрополии (разрушенной при постройке новой Патриархии в 1931 году), в левом нижнем коридоре, в последней от входа комнате, останавливался и жил долгое время митрополит Антоний со своим знаменитым келейником Федей, тогда еще иеродиаконом Феодосием, а потом иеромонахом и архимандритом. В этой комнате и стал я бывать у владыки, с ним ближе познакомился, а потом стал и постоянным посетителем.

Но до этих постоянных моих визитов к митрополиту я был у него однажды на исповеди. Это вышло довольно неожиданно. Меня привел к владыке один мой коллега по юридическому факультету, которого митрополит знал еще ребенком в России. Эта исповедь была для меня очень знаменательна и памятна. В Крестовой церкви Патриархии, на клиросе, в полумраке позднего вечера стоял я перед митрополитом и почувствовал тогда всю замечательную пастырскую мудрость и большой духовнический опыт владыки. То, что впоследствии я книжно узнал из разных руководств по пастырскому богословию и аскетике, да и из сочинений самого митрополита об исповеди, я тогда на деле ощутил в моей исповеди у него. Владыка умел и на деле показать и дать почувствовать всю силу и глубину пастырской сострадательной любви, о которой он так замечательно писал и проповедовал. Чувствовалось совместное переживание греха не только грешником, но и самим духовником, вся боль стыда о содеянном, все раскаяние, вся непоправимость происшедшего. Без морализирования, без нотаций, без брезгливого отношения к грешнику, а с чувством глубокого сострадания, желания помочь и с умением дать надежду на выздоровление исповедовал митрополит Антоний. Грех для него был не юридическое правонарушение, не факт, не только греховное дело, но, главным образом, болезненное состояние души, тяжелое нравственное потрясение, от которого надо спасти и в котором надо помочь. Как сейчас вижу рядом с собой в слабом отблеске лампады широкую бороду владыки, в которой так и играла и перебегала милая, ласковая улыбка. Так и вижу блеск острых и умных глаз под огромным широким и высоким лбом. Кроме всего прочего, замечательное, породистое, старобоярское лицо. Наследие многих веков.

На той исповеди, насколько помню, я не говорил о моем желании быть богословом. Мне надо было кончить юридический факультет, оставалось экзаменов 13–15. Не хотелось бросать раз начатого дела. Но будучи еще юристом, я принимал все больше и больше участия в обслуживании русской церкви. Сначала в зале гимназии на Негошевой улице, потом в сарае на Старом кладбище, на каковом месте потом и была выстроена русская церковь, я помогал старосте Е.М.Киселевскому в устройстве переносного иконостаса, в хранении и поддержании сначала весьма скромной, а потом и более богатой ризницы, в пономарстве, в чтении. Владыка все чаще и чаще приходил в нашу церковь, иногда просто стоял в алтаре, а иногда и служил. Диаконствовал у него все тот же его келейник, памятный всем беженцам в Белграде иеродиакон Феодосий, некогда послушник Киево-Печерской лавры, старший фейерверкер артиллерии, хохол, с тенорком и совершенно невероятной жесткой черной гривой и бородой. Казалось, что отовсюду росли волосы, разве только из зрачков у него не росла борода. Был он и великий весельчак, выдумщик, хохотун, и прекрасный, преданный келейник. О нем еще не раз будет речь впереди.

На извозчике заезжал я в назначенный час в Патриархию, и вместе с митрополитом и Федей отправлялись мы в русскую церковь. И по дороге митрополит что-нибудь рассказывал или отпускал острые и меткие замечания. Потом, изучая историю русской духовной школы и слыша от современников воспоминания о митрополите Антонии, я узнал о той исключительной мощи очарования, которой он обладал и которой он покорял себе без всякого усилия сердца молодых студентов академии или семинаристов. На эту тему почти нет разногласий; это влияние владыки признают, кажется, все - и друзья его, и недоброжелатели. Но тогда, совсем молодым и легко воспламеняющимся студентом, падким на всякое влияние, я, конечно, не понимал, а главное, не анализировал этого его всепокоряющего очарования, я просто ему поддался - поддался нацело и без остатка. Очень быстро Антоний стал моим авторитетом, почти кумиром. Я им увлекся, в него влюбился, был им покорен. Я думаю, это же пережили в свое время все те поколения семинаристов и студентов, которые имели радость учиться под началом митрополита, которые им были спасены от угара революции, от пресноты безверия, от бесплодности рационализма; были - немало среди них - привлечены, чтобы не сказать увлечены, в монашество и потом составили целое поколение русского ученого иночества и епископата. Я не миновал общей участи тех молодых богословов, которые встречались и беседовали с Антонием. В чем секрет этого очарования, скажу потом. Попытаюсь, во всяком случае, разгадать, в чем был этот секрет для меня лично, то есть что дал митрополит Антоний лично для меня.

Итак, стало быть, я всецело увлекся этим замечательным и по внешности, а главное, по духу архиереем. В самом деле, внешность. Среднего роста, в те годы уже несколько грузный. Большая, очень большая голова; кажется, 64 или 65 сантиметров; умные, острые, иногда, в минуты раздражения, неприятные глаза. Окладистая, почти уже седая борода; казалось, что где-то в ней играет улыбка. Ни бороду,ни волосы никогда не стриг и с презрением относился к тем священникам или архиереям, которые укорачивали свою растительность. Руки породистые и не пухлые, как у многих ожиревших архиереев. От всей головы оставалось сильное впечатление. Это было характерное, выразительное лицо. В глазах прежде всего горел ум и вот это-то неопределимое «антониевское» очарование.

Ряса на нем сидела совершенно естественно. Он носил рясы русского покроя, но, съездив в Палестину, оттуда привез греческую, которую он гораздо больше любил и ценил, чем русскую. На рясе чаще всего носил круглую панагию с изображением Богоматери и с уральскими камнями, подарок его друга митрополита Сергия (Страгородского), с надписью на обороте: «Дорогому учителю и другу. Мф 25, 8», то есть слова юродивых дев мудрым: «Дайте нам елея вашего; светильники наши угасают».

Иногда он носил другую панагию, благословение ему епископа Михаила (Грибановского) на его смертном одре. Это была икона Спасителя, очень неиконописного стиля, со многими камешками вокруг и с надписью на обороте: «Сию панагию имели митр. Палладий, митр. Антоний (Вадковский), еп. Михаил, еп. Антоний (Храповицкий)». В торжественных случаях и во время богослужений митрополит возлагал на себя и голубой эмалевый докторский крест.

Но чаще как-то и привычнее вспомнить мне владыку в подряснике, подпоясанного неизменным ременным поясом (вышитых распоясов он терпеть не мог). В петлице укреплена золотая цепочка от часов, которые он носил в боковом кармане, а ручных браслетов-часов не носил. Таков митрополит за письменным столом, разбиравший утреннюю почту, отвечавший на письмо или читавший какую-нибудь книгу. Таков же и за чайным столом. Почти никогда его не помню одного. Обыкновенно кроме него и Феди сидели студенты богословского факультета или приезжие священники, реже просители; почти никогда не были за его чайным столом дамы. Женский пол владыка не жаловал, отзывался о нем почти всегда недоброжелательно, иногда даже и резко.

Вокруг самовара за столом владыки так и вижу группу молодых студентов, с увлечением с ним беседующих, внимательно слушающих, задающих вопросы на темы богословские, церковные, аскетико-пастырские. Рассказы митрополита о прошлом, главным образом об академиях, профессорах или духовных лицах, всегда были интересны, красочны; характеристики метки, иногда резки, особенно если данное лицо не пользовалось расположением святителя. Богословские и канонические разъяснения были очень просты, авторитетны и обнаруживали большую ясность ума. С ними можно было не соглашаться (что потом я очень осознал, когда более критически сам изучил многое), но они всегда были необычайно ясны и прямы. Никаких «постольку-поскольку», «как бы», «как-то» и т.д. у него не было. Он не задумывался долго, объясняя что-нибудь. Но особенно ясен он был в объяснении Св. Писания. Порою слишком ясен, слишком даже примитивен, но чувствовалось, что он это для себя знает и в этом уверен. Чувства проблематики у него не было. Но больше всего поражал он знанием текста как Нового, так и Ветхого Завета. Казалось мне, и теперь еще кажется, что ему не были нужны симфонии и конкордансы Священного Писания. Самые малоизвестные тексты он без труда находил, а зачастую и просто не глядя в Библию называл главу и стих пророчества, псалма или послания. Начитанность в Писании (равно как в канонах и церковном уставе) была у него поражающая. Но потом-то я прекрасно понял, что «учености», знания библиографии вопроса у не-го не было. Он, отойдя от академии, быстро отстал и от науки. Это, между прочим, говорил про него и замученный в ссылке архимандрит Иларион (Троицкий), профессор Нового Завета Московской духовной академии.

Впоследствии я много слышал от бывших учеников, постриженников и сотрудников митрополита о знаменитых сборищах всей академической молодежи в ректорских покоях Московской и Казанской академий, приглашенной им «хлебать варенье», присланное заботливой его матерью из новгородской вотчины Ватагино, или о не менее знаменитых «чаях в подрясниках» на Волыни, в Почаеве, когда на летние каникулы съезжались к архиепископу Антонию студенты (между ними и немало разных пострадавших, уволенных из академий или семинарий), молодые монахи, да и старые епископы, - съезжались к своему великому авве пожить, посоветоваться, побеседовать, погреться у этого великого любвеобильного сердца, озариться лучами его острого ума. Тут-то, на этих чаепитиях, укреплялась вера одних, зрело желание монашеского подвига других, решались недоуменные вопросы духовной жизни, зарождались темы магистерских диссертаций.

И я, отлично это помню, считал себя тогда и продолжаю считать себя счастливым и по сей день, что и я был участником этих «чаепитий», - правда, не в Казани, не в Троицкой лавре и не на Волыни, а только в скудной беженской обстановке нищего митрополита, - но зато для меня таких богатых по своему содержанию. Многое потом в моей жизни изменилось: повзрослев, я многое из слышанного от Антония передумал, пересмотрел, критически оценил и переоценил, но самого духа тех бесед мне никогда не забыть. Самый дух этих «симпосионов» навсегда закрепил в моем сердце благодарную память о «великом авве». Да! И он во многом ошибался. Но кто же не ошибался?.. Всякому приходящему студенту уделялось столько внимания от этого старца, сколько другой архиерей или профессор не уделил бы и чиновному, высокопоставленному и знаменитому человеку. Митрополит сразу же заинтересовывался всяким студентом. Он искренне любил молодежь, верил в нее и верил ей. Искреннему молодому сердцу прощались заблуждения беспутной юности. Молодой, робеющий студент как-то незаметно становился на близкую к митрополиту линию, не побоюсь сказать, духовной дружбы. Может быть, даже не всегда для данного молодого человека и полезную линию.

Все сразу же назывались по уменьшительным именам: Сережа, Миша, Ваня. Никаких имен-отчеств, никакой официальности. Иногда давалось и прозвище. Так, очень быстро владыка стал меня называть «Кернушка», что в известном кругу сохранилось надолго.

У владыки всегда толпился народ. Он сам любил говорить, что его келья - караван-сарай. Это было очень уютно, но, конечно, не создавало серьезной обстановки ученого ректора или, тем менее, западного чиновного прелата. Времени у него было мало; оно уходило по мелочам. Кто был в этом виноват? Конечно, сам же Антоний с его отвращением к формализму, законничеству и официальности. Он же, конечно, был виной и того легкого отношения к священному сану, к авторитету, к иерархической подчиненности. Он сам незаметно портил своей неофициальностью своих молодых друзей. У людей маловоспитанных это создавало потом некое «амикошонство».

У чайного стола сидят несколько молодых студентов, зашедший по делам настоятель русской церкви или какой-нибудь приезжий с сербского прихода батюшка. «Федя, есть там какое-нибудь варенье?» «Сережа, почему ты такой задумчивый? Может быть, ты влюбился?»

«Скажи, Миша, что вам читают по Новому Завету? Вероятно, какую-нибудь тюбингенскую ерунду или залежавшиеся теории о неподлинности того или иного послания? А какая главная мысль четвертого Евангелия?»

И начинается интересная беседа о евангельском тексте, о несостоятельности какой-нибудь протестантской гипотезы. По дороге попадает Сергею Николаевичу Трубецкому за его «Учение о Логосе». Все это впитывается молодыми умами. Мы дивимся мудрости и ясности (теперь вижу, слишком уж большой ясности) митрополита в понимании евангельского текста. Тогда это казалось вершиной богословской премудрости. И слава Богу за эти первые уроки богословского назидания.

Очень часто он говорил о русской литературе, которую знал хорошо, особенно, как известно, высоко ставил Достоевского. Его лично он видел только один раз в жизни, почему неоднократно опровергал откуда-то появившееся мнение о том, что он, Антоний, послужил Достоевскому прототипом для Алеши Карамазова.

Декламировал, и именно по-старинному, с декламацией. Сам помню, как он однажды очень хорошо при мне (мы были одни) прочел «Я вас любил, любовь еще быть может…» Толстого, конечно, отрицал, как публициста, резонера и философа. Ценил его художественный талант, но не прощал ему всего позднейшего его писания. Антоний был так целен и монолитен, что он целиком - или преклонялся, или отметал. Главное, конечно, для него был Достоевский. Помню даже такое замечание:

«Прежде всего Библия, потом церковный устав, а на третьем месте Достоевский».

Я тогда был уже посмелее и, помню, спросил:

«Ну а где же, владыко, святые отцы?»

Митрополит умно посмотрел и по-своему, незабываемо улыбнулся.

Я ходил тогда в каком-то фантастическом наряде. Европейского штатского платья я никогда не любил, да и не по беженскому карману было себе его шить. Носил я длинную косоворотку, высокие сапоги (всегда хорошо сшитые); отпустил какую-то гаденькую бороденку. Теперь стыдно и вспомнить. Вхожу как-то к митрополиту.

«А, Кернушка. У тебя совсем славянофильский вид. Православие - самодержавие - народность. Ну-ну, спасайся. Садись. Чаю хочешь?»

«Нет, спасибо, я уже пил».

«Ты, вероятно, предаешься неумеренному аскетизму? А? Ты знаешь, что это запрещается каноническими правилами Гангрского Собора?»

«Нет, какой там аскетизм».

«Ну, расскажи, милый, какой-нибудь случай из твоей автобиографии».

Краснею, смущаюсь, особливо если в келье кто-либо посторонний.

«Что ты читаешь теперь?»

«Владыко, много и без системы и, кажется, без толку. Вот сейчас я читал книгу свт. Василия Великого “О Святом Духе”. А кроме того, Филарета “Отцов Церкви” и Харнака».

За Харнака неодобрительный взгляд умных глаз, но, впрочем, сейчас же добавлялось, что читать надо все, знать надо и противника, и ничего не страшно для православного церковного сознания.

«Владыко, а вот теософы говорят, что…»

Следовал умный, неожиданный и уничтожающий довод против теософии и оккультизма. Все это он ведь не из учебников вычитал, ибо именно эти простые и ясные доводы в учебниках не пишут, а от своего ясного и острого ума. От знания назубок текста Библии, но от знания не начетнического только, а очень продуманного.

Сам я, не принадлежа ни к духовному сословию, ни к нашей русской семинарской и академической науке, очень тем не менее рано заинтересовался русской богословской школой и нашей духовной наукой. С первых дней моего студенчества на богословском факультете я читал с увлечением имевшиеся налицо номера старых богословских академических журналов, а главным образом - протоколы заседаний Совета академий с рецензиями профессоров на академические диссертации, протоколы магистерских диспутов и т.д. Меня всегда привлекала эта сторона жизни школы, эта лаборатория мысли и весь процесс создания научной книги, ее обработка, ее критика, рецензирование ее и все постепенное и упорное воспитание научного творчества. В детстве я с интересом слушал рассказы о разных академических диспутах. Меня привлекал этот мир фолиантов, диссертаций, рецензий и т.п. Поэтому и от митрополита Антония, ректора двух наших академий и яркого представителя нашего умного и ученого епископата, я хотел узнать побольше об этом мире. И владыка давал в этом отношении много, но как всегда по-антониевски, то есть прямолинейно, цельно, совсем не широко и, как потом я понял, очень академически односторонне. Но надо сказать, - ярко, умно, всегда своеобразно, всегда оригинально.

Нельзя ведь забывать всей заслуги митрополита Антония перед русской духовной школой, не забывая, конечно, и весь вред, им нанесенный, в известную минуту истории нашей школы. Не надо быть его панегиристом. Но значения его тоже нельзя зачеркивать. Антоний - это эпоха в истории.

«Да, да, мой милый Кернушка, сколько вам лет?»

«Да вот 23, владыко святый».

«Вы на каком курсе?»

«Да вот только что кончил юридический, и теперь я на первом курсе богословского факультета».

«Значит, вы кончите богословский факультет в 27 лет, не правда ли?»

«Да, владыко, выходит так».

«Ну, а я вот в 28 лет был уже архимандритом и ректором Московской академии».

Я тогда изумлялся, восхищался. Только подумать: 28 лет - и ректор академии! А теперь я вижу всю неправильность этого, неправильность с точки зрения академической иерархичности и просто педагогического опыта. Молодой, очень талантливый инок, блестящий лектор, вдохновенный, образованный Антоний (Храповицкий) поставлен начальствовать над заслуженными Муретовыми , Лебедевыми , Голубинскими , Ключевскими и многими другими.

Антоний именно и представляет этот типичный для русской культуры контраст. Образованный и блестящий человек, с убеждением и свежей верой и уверенностью в примате Церкви и церковности над всем, получает всю полноту власти над старой школой с ее традициями, с ее тенями Филаретов , Делицына , Казанского и Голубинского. С одной стороны, он вносит новую веру в вечно живую силу Церкви, в обновляющую мощь благодати. Вносит новый протестующий порыв против всякой схоластики, против Макария Булгакова, против рационализирующего протестантизма и латинизма старой бурсы. Вносит струю новой жизни, струю возврата к святым отцам, к литургическому богословию, к церковной традиции. Зовет юношество, с доверием к нему тянущееся, к иноческому подвигу, к научной работе над святыми отцами, над библейским текстом. Зовет это юношество отрешиться от всей этой уже приевшейся, пресной и прогорклой отравы рационализма, позитивизма, писаревщины, добролюбовщины. Зовет искать интерес и смысл жизни в христианстве святых отцов, богослужении, монастырской жизни, в исповеди и старчестве. Принимает выгнанного за революцию и безверие семинариста и студента, принимает с широко раскрытыми отеческими объятиями, вселяет в это бунтующее и уже разочарованное сердце веру в самого себя, веру в Бога, веру в подлинность христианства. С верой в возможность спасения каждого человека, даже самого грешного, совсем как у Достоевского, он отогревает этого юношу, сострадает с ним его грехами, сомнениями и падениями, возрождает его через исповедь и причастие, приводит к иночеству, к пастырству, к служению для спасения других, таких же падших и малодушных. Он именно умеет показать, что не Писарев, и не Дарвин, и не Ренан, и не Толстой сказали что-то новое, что уже давно якобы прогоркло в христианстве, а что именно отцы Церкви, Типикон нашего богослужения, опыт наших монастырей, красота наших праздников, все это и только это - новое и единственно живое и жизненное, а все другое - тлен.

И вот этот Антоний, молодой 28-летний архимандрит, ректор Московской академии, 33-летний епископ - ректор другой, Казанской академии, молодой, ревностный, в смысле церковном почти радикальный архиепископ Волынский, ревнитель патриаршества, свободы Церкви и ее свободного канонического устроения, талантливый проповедник против Толстого, против Ренана, против латинской унии; этот Антоний, постригший свыше семидесяти русских ученых иноков, ректоров семинарий и епископов; этот же Антоний, не признающий никакого исторического подхода в науке, враг всякой критики текста и сравнительного анализа; этот же Антоний проваливает в Синоде талантливые магистерские диссертации, производит вместе с архиепископом Димитрием ревизию и разгром наших четырех академий . Этот же Антоний, ревнующий о патриаршестве, о независимости Церкви от государства, мечтающий о Никоне и о Фотии, этот же Антоний окружает себя самыми мрачными типами из «Союза русского народа» , солидаризируется с «Русским собранием» , поддерживает на Волыни движение архимандрита Виталия. Архиепископу Антонию на Волыни за защиту еврейского населения от погрома местная синагога поднесла свиток Торы, что очень льстило ему, так как Антоний очень любил все библейско-еврейское, все ветхозаветное; и он же принципиально боролся с прогрессивной профессурой, публично оскорблял в своих выступлениях либеральных мыслителей, на сборник «Вехи» ответил в сущности политическим требованием . Таков был Антоний, весь противоречие, весь непоследовательность. И несмотря ни на что, прекрасный, неповторимый, яркий.

В своих суждениях и оценках богословских книг и наших ученых Антония можно было бы характеризовать как догматиста и моралиста, вопреки всякому историзму и мистике. Все, что было догматически ясно, на постановлениях Соборов основано, и все, что вытекало с несомненностью из библейского текста, все, что имело нравственное применение (например, его знаменитое нравственное обоснование основных догматов Православия), все это было ему близко, все это он восхвалял и поддерживал. И наоборот: все историческое, все критическое, все основанное на точном и кропотливом исследовании или что основывалось на мистической интуиции, на внутреннем восприятии, - все это подвергалось осуждению и неприятию. Мистика и хлыстовство - это были синонимы; научная критика текста, филологический анализ, сравнительная хронология событий - все это уже квалифицировалось как тюбингенщина, как харнаковщина, как ренановщина. Скреплялось к тому же и крепким словцом, на которые владыка был весьма щедр.

Так и русских профессоров и писателей он квалифицировал. Любил Голубинского , особенно любил Кудрявцева-Платонова , Каринского , Карпова как мыслителей; из наших новозаветников предпочитал архимандрита Иллариона , Феофана Затворника, меньше чтил Муретова, почтительно помалкивал о Глубоковском , но не одобрял. Историков почти огулом не принимал, а особенно не жаловал Голубинского (Евгения Евстигнеевича), Лебедева и Субботина . При этом любил подчеркнуть скандальные подробности из отношений Лебедева и Глубоковского (известно, что Глубоковский отбил жену у Лебедева).

Относился осторожно, скорее даже с недоверием к о. Павлу Флоренскому, равно как и ко всему направлению вольного богословия религиозных собраний и обществ. Говорят, что как рецензирующий член Синода, он на «Столп и утверждение истины» написал такую рецензию: «Читал 14 дней, прочитал 14 страниц, ничего не понял, но думаю, что степень магистра утвердить можно».

Нечего и говорить, что к Мережковскому и Розанову относился отрицательно. Иронизировал и над Вл. Соловьевым, что тогда меня необычайно огорчало и уязвляло. Гораздо выше он ценил Кудрявцева-Платонова, чем Соловьева. Тогда я этого не понимал.

К Богословскому институту его отношение двоилось. С одной стороны, высоко ценил благочестие, уставность, церковность Сергиевского подворья, но, с другой стороны, не одобрял многого в богословско-научном отношении. К о. Сергию Булгакову, конечно, он относился более чем сдержанно. Любил личнои даже с некоторой нежностью С.С. Безобразова (впоследствии епископа Катанского Кассиана). Очень высоко ценил и считал одним из самых умных проф. В.В. Зеньковского.

В общем же его научные интересы ограничивались областью истолкования библейского текста, но отнюдь не вводных сведений, не исагогики, которую он явно осуждал как немецкое изобретение. Любил догматику, но свободную от макариевско-филаретовской схоластики. В догматах, как известно, искал их нравственный смысл.

Таким вот и был митрополит Антоний в истории русской богословской школы: освободителем от мертвящей схоластики, насадителем святоотеческого духа, проводником аскетического идеала среди молодежи, вдохновителем уставного богослужения, обиходного пения, иконописи по старым, нарочито византийским образцам. Веря в легкое и быстрое нравственное возрождение грешника и заблуждающегося молодого ума, он был покровителем гонимых из семинарий и разных неудачников. Его семинария на Волыни была одно время просто прибежищем всяких изгнанников. Формализм и официальность были ему онтологически чужды. Он искал дружбы с молодежью и без всякого усилия и навязывания достигал ее. Даже недруги его признавали его непререкаемый нравственный и педагогический дар покорять себе. Откуда и многочисленная рать иноков, постриженников великого аввы. Правда, были среди них и неудачники, скороспелые монахи, быстро в монашестве разочаровавшиеся; и немало было и расстриг среди них. Его популярность среди молодежи создала ему, конечно, и недругов на верхах. Как только в Москву был переведен на место митрополита Леонтия бывший викарий Филарета митрополит Сергий (Ляпидевский) , он его быстро перевел в Казань. Это была, конечно, опала. И знали, что это было за антониевский «либерализм». Это Антоний-то либерал?! Вот уж никогда ни политическим, ни церковным либералом он не был и не мог быть. Невзлюбил и Антоний сухого педанта митрополита Сергия и говаривал, что если ему когда и снятся кошмары, то это только Сергий Ляпидевский.

В своих очень интересных «Автобиографических заметках» архиепископ Тверской Савва (Тихомиров) пишет о том, какое неприятное впечатление произвел этот неожиданный перевод молодого, но уже прославленного ректора архимандрита Антония из Москвы в Казань.

Так, в одном из своих писем (А.В. Гаврилову) архиепископ Савва замечает: «...Мне думается, что перевод ректора Московской духовной академии едва ли служит для него знамением во благо; а также и пересаждение почтенного старца ректора Казанской академии (разумеется прот. Владимирский) с ученой кафедры в кресло члена Учебного комитета едва ли можно почитать достойным воздаянием за его почти полувековое служение духовному просвещению. Дивные дела совершаются во очию нашею…

30 июля 18 95 года Московская академия прощалась со своим молодым, но уже стяжавшим любовь одних и, конечно, неприязнь других ректором. Поднесли икону апостола Иоанна Богослова, говорили речи, о. Антоний трижды отвечал. А на следующий день он был с прощальным визитом у митрополита Сергия. Митрополит сказал: “Я Вас люблю и уважаю; но мы с Вами не сошлись. Вы - человек новшеств и кипучей деятельности, а я - ретроград; Вы преисполнены любви, а я - человек строгой законности. Для Московской академии Вы не годитесь, а в Казани будете полезны”. Так сказав, владыка расцеловался с ним на прощанье» . 31 июля архимандрит Антоний отбыл в Казань.

Муретов Митрофан Дмитриевич (1850–1917) - профессор Священного Писания Нового Завета МДА.

Лебедев Алексей Петрович (1845–1908) - профессор МДА по кафедре церковной истории. Имеются в виду меры по реформированию духовных академий, проведенные Святейшим Синодом в 1908–1912 годах. Сначала была проведена ревизия духовных академий: епископ Херсонский Димитрий (Ковальницкий) ревизовал Московскую и Петербургскую академии, архиепископ Псковский Арсений (Стадницкий) - Казанскую, архиепископ Волынский Антоний (Храповицкий) - Киевскую. По итогам ревизии был переработан устав академий и пересмотрены штаты. Новый устав придавал большое значение религиозному воспитанию и дисциплине: студенты и преподаватели были обязаны регулярно посещать все богослужения, соблюдать церковные посты. Усиливалось влияние епархиальных архиереев при замещении академических кафедр; ставилась задача сократить число светских преподавателей. Эти усилия Святейшего Синода по реформированию академий привели к увольнению ряда профессоров. Либералы называли это «разгромом духовных академий».

«Союз русского народа» - политическая организация монархистов, образованная в октябре 1905 года для борьбы с революцией, восстановления и защиты царского самодержавия.

«Русское собрание» - культурно-просветительное общество монархистов, открытое в С.-Петербурге 26 января 19 01 года.

«Вехи» - сборник статей, опубликованный в 1909 году. Авторы сборника (П.Б. Струве, Н.А. Бердяев, С.К. Булгаков, М.О. Гершензон, Б.А. Кистяковский, Изгоев (А.С. Ланде), С.Л. Франк) объединились в критике материалистического или позитивистически обоснованного политического рационализма, утверждали необходимость религиозно-метафизических основ мировоззрения. Письмо архиепископа Антония Н.А. Бердяеву см. во II томе собрания сочинений владыки (СПб., 1911).

Голубинский Федор Александрович (1797–1854) - профессор философии Московской духовной академии, основатель школы русского православного теизма.

Кудрявцев-Платонов Виктор Дмитриевич (1828–1891) - профессор философии Московской духовной академии.

Каринский Михаил Иванович (1840–1917) - профессор философии С.-Петербургской духовной академии.

Карпов Василий Николаевич (1798–1867) - профессор философии С.-Петербургской духовной академии, переводчик на русский язык творений Платона.

Архимандрит (впоследствии архиепископ) Иларион (Троицкий; 1886–1929) - профессор Священного Писания Нового Завета Московской духовной академии. В настоящее время причислен к лику святых Русской Православной Церкви. магазине
«Сретение»

Исповедь. А. Храповицкий

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке http://filosoff.org/ Приятного чтения! Исповедь. А. Храповицкий От издательства. Митрополит Антоний (Алексей Павлович Храповицкий. 1863-1936) происходил из старинной новгородской дворянской семьи. Монашеский постриг он принял будучи студентом Санкт-Петербургской Духовной Академии, а в 1885 г., в год окончания Академии, был рукоположен во иеромонаха. Свою преподавательскую деятельность митрополит Антоний начал в Холмской Духовной семинарии; затем преподавал в Петербургской Духовной Академии. Был ректором Петербургской семинарии, позже - Московской и Казанской Духовных Академий (в сане архимандрита, а с 1897 г. - епископа). Во время своего преподавания и ректорства Владыка Антоний читал разные курсы по кафедрам литургики, философии, Ветхого Завета, но самым важным предметом для духовных учебных заведений считал пастырское богословие. Среди студентов митрополит Антоний (тогдашний архимандрит) пользовался глубокой любовью и почитанием за свой добрый нрав, проницательный ум и простоту. Он воспитал целое поколение ученого монашествующего духовенства. Его слушателями были многие будущие иерархи Русской Церкви: святитель Тихон (Беллавин), митрополиты Сергий (Страгородский), Трифон (Туркестанов), Евлогий (Георгиевский) и др. За время ректорства в Духовных Академиях Владыка Антоний постриг более шестидесяти студентов, из которых впоследствии большинство стали архиереями, среди них архиепископы Феодор (Поздеевский) и Пахомий (Кедров), епископ Варлаам (Ряшенцев). Многое в жизни преосвященного Антония было связано с Западной Украиной, где начиналась его преподавательская деятельность. В 1902 г. он был назначен на Волынскую и Житомирскую кафедры. В то время особым попечением Владыки Антония пользовались православные карпатороссы и галичане, терпевшие за свою веру притеснения от униатов и католиков. Туда, в униатский базилианский монастырь в г. Бучач митрополит Киевский и Галицкий Антоний был отправлен в конце 1918 г., будучи в плену у петлюровцев за свое твердое отвержение украинской автокефалии и сохранение канонической связи с Русской Православной Церковью. Вскоре после освобождения, в 1920 г., он эмигрировал в Сербию, и дальнейшая его жизнь протекала вне Родины. Находясь в Бучаче в 1919 году, митрополит Антоний и написал эту книгу, в целом адресованную священникам, но не менее полезную и для мирян. Хотя книга несет на себе определенную печать эпохи, в которую создавалась, тем не менее, она чрезвычайно актуальна и в наши дни и отвечает на многие вопросы тех, кто встал на путь спасения, путь покаяния. В новом издании “Исповеди” авторский текст печатается без изменений. Разъясняя смысл Таинства покаяния, давая конкретные наставления служителям Христовым в их трудном и священном пастырском делании, книга одновременно раскрывает и многие особенности духовной жизни в конкретную историческую эпоху нашей Родины - особенности, которые мы сочли необходимым сохранить для современного читателя. Значение Исповеди для Христиан Когда я преподавал науку пастырского богословия в двух Академиях, то мои слушатели с особенным интересом собирались на лекции об исповеди, которые я читал ежегодно по четыре и более. И тогда, и много времени спустя, по окончании мною академической службы, меня упрашивали воспроизвести эти лекции на бумаге и затем отпечатать. Но, имея при себе только самое краткое оглавление их содержания и обремененный всегда множеством дел и людей, я так и не собрался до сего времени взяться за это дело, тем более, что предметов, просившихся из-под моего пера, всегда было немало, а времени свободного - только ночи. В настоящее время, заключенный в униатском монастыре, я располагаю свободным временем в избытке, но опасаюсь, что работа моя потерпит немалый ущерб по той причине, что тех, хотя и очень кратких, можно сказать, символических конспектов при мне нет, а память, конечно, не может сохранить всего, о чем я говорил в академических аудиториях девятнадцать лет тому назад и ранее. Но, отложив всякое притязание на полноту изложения предмета, поделюсь с читателем из того, что Господь поможет мне вспомнить. Исповедь, совершаемая служителем Христа, есть такое дело, которое в определенном смысле должно сопровождать все его отношения с верующими. Называя священников духовными отцами, христиане сознают, что такие избранники Божии имеют право и обязанность постоянно взывать к голосу их совести и требовать открытия им своей души. Конечно, с усложнением житейских отношений, с омирщением и нас самих, и нашей паствы, и нашего общения с людьми, пользоваться этим правом, вернее - исполнять сей долг нашего звания, возможно бывает не при всякой обстановке, но тем не менее даже плохие христиане сознают, что по существу дела должно бы быть иначе. Они никогда не примирятся с иным взглядом на священника, кроме как на посредника между собою и Богом и в молитвах, и в присужденной каждому человеку постоянной борьбе между добром и злом. Вот почему, даже в последнее время всеобщего охлаждения к вере и спасению, могут существовать такие священники и монахи, которые, с кем бы и о чем ни говорили, но направляют свои мысли и слова так, словно беседуют с кающимися на исповеди. Их теперь не много, но еще недавно, на нашей памяти, в благочестиво настроенных патриархальных сельских приходах и даже иногда в среде общества образованного, можно было встречать пастырей, так настроенных и так окружаемых людьми, что их беседа с паствой и дома у них, и в собраниях, и где угодно, ничем почти не различалась от беседы на исповеди: спасение души, воля Божия, истина Божия - вот что всегда являлось предметом взаимообщения пастыря с паствою. Высший образец таких отношений являют собою монастырские старцы, к которым приходят для исповедания помыслов и за руководственными советами монастырская братия и все православные христиане со всех концов мира. Ответы и советы старца приемлются как голос Божий и преступить их люди почитают смертным грехом по подобию греха Адама и Евы. - Не думайте, что такое, или хотя бы подобное, отношение к пастве, даже к приходящим на исповедь, есть нечто совершенно недосягаемое для обыкновенного духовника: большинство нашего духовенства само не знает, какая великая духовная сила находится в руках верующего духовенства. Оно воспитывается, в большинстве своем, отдельно от жизни мирян, и, будучи с детства среди духовных лиц, зная последних не столько как служителей Божиих, сколько в качестве своих родных отцов, родственников или начальников, наши священники и прочие духовные лица и вообще сыны духовного сословия не представляют себе исповедь так таинственно, так трепетно и так мучительно, как обыкновенные миряне, простые ли или образованные: здесь сходятся в одно эти во всем разобщенные члены нашей паствы, кроме, конечно, тех, которые совсем перестали являться на исповедь и отвернулись от Христовой Чаши. Может быть, мне скажут собратья пастыри: ты ставишь нам в пример оптинского о. Амвросия и о. Иоанна Кронштадтского; но что общего между благоговейно преклоненной толпой, собравшейся к их подножию, и моей нетерпеливой паствой, теснящейся, в количестве пятисот человек, около исповедальни, чтобы затем, ворвавшись в нее поодиночке, пробормотать несколько раз: грешен, грешен, и затем поспешить убраться из церкви? Да, общего здесь мало, но бывает и хуже: в некоторых многолюднейших епархиях Восточной Украины священники исповедуют сразу по пятнадцать-двадцать человек, а в Петрограде многие отцы исповедуют разом всех собравшихся в церковь, предлагая затем желающим поговорить с батюшкой и отдельно, но таких смелых христиан находится очень немного, а иногда и никого; всякий думает: нас пятьсот человек, и если каждый пойдет отдельно говорить, то до утра не успеют. Явление печальное, скажу более - ужасное; а я должен присовокупить еще одно, более ужасное, но для большинства не новое сообщение. На епархиальных съездах после первой революции 1905 года в нескольких местах духовенство постановляло: "отдельную исповедь отменить и заменить общею," т.е. просто отменить исповедь, или, что то же, отменить православную веру, ибо с отменою исповеди отменяется и тот взгляд на благочестие, как на постоянную внутреннюю борьбу, чем наша вера и отличается от лютеранской и штундовской ереси. Конечно, эти богохульные постановления не выражали собою голоса и желаний всего духовенства: большинство последнего, надеюсь, в ужас приходило, узнавая о таком безумии своих собратьев. Но это самое большинство, конечно, не будет спорить против того, что исповедь у нас совершается бестолково, безобразно, не по чину церковному и не по духу пастырскому. Миряне сознают это еще болезненнее, но от кого зависит поставить дело иначе? Кто главный виновник того, что оно упало с надлежащей высоты? Конечно, мы - пастыри. Мы имели и имеем полную возможность не ослаблять его до такой степени; мы и теперь можем это дело исправить: было бы только доброе желание, да доброе старание поработать - прежде всего над самим собой. - В чем же эта первая работа должна заключаться? Мы сказали, что духовные лица не вполне сознают, с какою благоприятной для назидания настроенностью души предстоят им миряне во время исповеди. Чтобы дать себе в этом ясный отчет, остановите свое внимание на том, что беседа между двумя людьми на исповеди составляет собою явление совершенно исключительное в жизни исповедующегося и вообще в жизни людей. Ведь, все разговоры, которые ведутся между людьми вне исповеди, особенно в настоящее время, имеют целью скрывать свои недостатки и выставлять свои, часто не существующие, достоинства. Большинство людей считает своими врагами тех, кто обличил их в чем-либо, даже тех, кто узнал о них что-либо недоброе. На совести почти каждого человека есть дела, слова и мысли, в которых он и под ножом не признался бы своим знакомым, - а придет день и час исповеди, и он добровольно все это излагает своему духовнику. Правда, он и духовнику выскажет это только после тяжелой внутренней борьбы и при уверенности, что духовник никому не передаст его признаний; он, быть может, несколько лет уже уклонялся от исповеди потому только, что не мог победить своего стыда, своей гордыни; но если уж он пришел, то распнет себя духовно и расскажет свой грех. Подумай об этом, иерей Божий, и пожалей, полюби человека. Никогда человек не бывает так прекрасен, так мил Богу, как тогда, когда он убивает перед Ним и перед тобою свою гордыню. Лишь только уничтожен этот главный враг нашего спасения, враг Божий, т.е. гордость, сейчас же душа исповедующегося становится открытой для восприятия самых святых мыслей, желаний, намерений и решений. Блажен ты, духовник, если Бог тебе скажет то, что именно может послужить на пользу твоему духовному чаду для совершенного или постепенного отрешения от прежних грехов. - Но Бог помогает труждающимся, а не лежащим, говорит святитель Тихон Задонский, и вот ты и должен главною задачею своей жизни поставить приобретение опытности духовного врачевания, т.е. руководственных указаний христианам, как бороться с грехом, и как укрепиться в добродетели. Увы, нужно сознаться, что в этом деле наше духовенство